Судьба — солдатская
Шрифт:
Сутин говорил еще что-то. Но Валя больше ничего не слышала. Глаза видели умирающего от тяжелых ран Петра. Слезы подступали к горлу. Увидала, как конвоир, налетев на Сутина сзади, сбил его с ног и стал пинать. Мужик соскочил с телеги, схватил Валю в охапку и бросил на подводу. Потянув за вожжи, на ходу сел.
— Ну-у! — кричал Анохин на лошадь, а сам не спускал глаз с конвоира, все еще избивавшего Сутина. Тот не сопротивлялся, только закрывал лицо руками да кричал:
— Па-жа-а-ле-е-ей!
Пленные, не прекращая работы, посматривали в сторону Сутина. Один, весь в бинтах, грязных и пропитанных кровью, когда Валя и Анохин
— Никакого достоинства: кого пожалеть просит?! Мокрень поганая, а не красноармеец.
Он говорил, поняла Валя, о Сутине. Хотелось, им крикнуть: он не мокрень! Но голоса не было, а потом… какое-то раздвоенное, противоречивое возникло чувство: почему те там погибли, он же — не раненный — оказался здесь?! Догадка, что в плен сдался он сам, добровольно, ошеломила Валю. «Что у него, пули для себя не хватило?» — думала она, не переставая видеть умирающего на поле боя от ран Петра и его товарищей.
Когда уже отъехали, Анохин посмотрел на застывшую в оцепенении Валю и сказал с укором:
— Оно разе так можно! — И насупился: — А потом, чего из-за них убиваться? Срамота. Надеялись на них, а они пол-России отдали. А подумали бы своими башками: разе так можно? — И стал объяснять: — Оно ведь хоть как, а своя-то власть — своя. Ей — что так — можно и ответить… А тут такая, значит, диспозиция вышла: то ли он, германец-то, погладит тебя, то ли огреет. Народ-то чужой, что там говорить!.. Аль не так?
Валя промолчала, неприязненно посмотрев на мужика.
Подъезжали к развилке на Псков. По сторонам от шоссе стояло множество обгорелых и исковерканных танков — наших и немецких. «Настоящее кладбище», — подумала Валя, стараясь представить, какой же жаркий кипел бой там, где погиб Петр. Закрыла глаза… Нет, ей не верилось, что он погиб. Нет…
Свернули на Псков. Ехали вдоль Крестов.
На лужайке слева от шоссе сидело около тридцати гитлеровцев. Когда подвода поравнялась с ними, офицер поднял несколько солдат. Те, замахав руками мужику, пошли к подводе. Мужик остановил лошадь. Немцы, ощупывая мешки с огурцами и луком, смеялись. Потом сняли мешки с телеги и понесли за обочину, к солдатам. Те набросились на мешки, а эти снова вернулись. Солдат начал стягивать с телеги огромную корзину с пятью живыми гусями. Мужик взмолился:
— Да как это? У меня ведь справка… Детишки дома-то… четверо их у меня… Мое бы, так куда ни шло. Со-всей деревни ведь! Отчет должен дать им…
Его не слушали. По приказу офицера чернявый солдатик отпихнул мужика от телеги. Взмахом руки приказал все еще не пришедшей в себя Вале слезть. Валя, схватив батожок, спрыгнула. Солдатик под уздцы повел подводу через обочину к тополиной посадке, за которой шли какие-то работы. Офицер закричал на солдатика. Тогда тот, оставив подводу, побежал назад. Мужик, растерянно опустив руки, тоскливо смотрел на лошадь.
— Ком! Ком! [11] — кричал гитлеровец мужику.
Мужик прослезился. Схватив его за локоть, солдатик взревел:
— Шнель! [12] — и подтолкнул в сторону подводы. — Русс, арбайтен!.. Шнеллер! [13]
Он толкнул мужика сзади. Мужик, слегка упираясь, испуганно
11
Иди! Иди! (нем.)
12
Быстро! (нем.)
13
Русский, работать!.. Быстрее! (нем.)
В самом городе творилось что-то непонятное. Из центра к окраине тянулись псковитяне. Несли на себе узлы, чемоданы. Шли семьями. Почувствовав неладное, Валя свернула с проспекта в сторону. Не переставая думать о Петре и Сутине, брела тихими окраинными улочками. Повстречала сидевшую на узлах и чемодане женщину с перепуганными мальчиком и девочкой лет пяти-шести. Беспокойно спросила, оперевшись на палку:
— Не пойму, что это в городе делается?
— Из центра жителей выселяют всех, — пожаловалась женщина. — Разбойники… Чего только не насмотрелась! Не один день уж идет все это. Убивают… грабят… дома терпимости будто открывают… — И, подняв детей, чтобы идти дальше: — Угол сняли у знакомых… Прямо страх берет: все там, на квартире, осталось, вот только и дали… Как жить с ними буду, — и мотнула головой на детишек, — ума не приложу.
Чем ближе Валя подходила к своему дому, тем сильнее билось у нее сердце. Увидев закрытые ставни, остановилась. Перестала думать о Петре. Ноги вросли в землю. Хотелось оттянуть время. Но безудержное желание скорее все узнать пересилило, и она пошла. К крыльцу подходила, как к чужому. Тронув рукой закрытую изнутри дверь, постояла. Еще раз тронула. Ждала, прислушиваясь. И вдруг, выпустив из руки палку, обеими кулаками забила по старым, потемневшим доскам.
— Иду, иду-у-у, — слышала она знакомый голос Акулины Ивановны, а руки все колотили и колотили в дверь.
Загремел засов, потом звякнул, падая, большой кованый крючок. Дверь открылась. Акулина Ивановна, не веря глазам, медленно тянула к Вале руки:
— Мать моя, Валюша, никак… А худущая-то!
Валя прошла в кухню и села на табуретку. Когда Акулина Ивановна, закрыв дверь, пришла к ней, устало проговорила:
— Отец-то был хоть дома?
Акулина Ивановна рассказала, как приходил перед сдачей города Спиридон Ильич, а потом от него будто наведывался раз мужчина средних лет. При немцах уж.
Акулина Ивановна ушла в сени ставить самовар. Валя, стараясь понять, где теперь мог быть отец, прохромала в большую комнату, потом в свою. Все было как прежде. Вернувшись к Акулине Ивановне, сказала:
— Гитлеровцы из центра людей выселяют — пустили бы хоть кого. Людям-то жить где-то надо.
Акулина Ивановна, собравшись с мыслями, ответила:
— Да если-кто попросится, что ж не принять. А раз ты, хозяйка, настаиваешь, так приму. — Куда-то им надо пристраиваться, пока не уладится все, — и снова склонилась над самоваром.