Сумасбродка
Шрифт:
— Кланяйся ей от меня, если хочешь, — равнодушно ответила Зоня. — Признаться, мне неприятно, что ты уезжаешь, хотя мы почти не видаемся. Не знаю почему, но я как-то привыкла рассчитывать на тебя… хотя бы на случай похорон, — прибавила она с горькой усмешкой. — Ты теперь меня избегаешь, а я часто думаю о тебе. Те, что меня окружают, вся эта орава немногого стоит. Возвращайся же, пожалуйста, и не забывай о Зоне.
Она протянула ему руку. Эварист с волнением пожал ее.
— Еще два слова, — добавил он, — раз уж ты
Зоня слегка смутилась, покраснела, поправила волосы.
— Нужды мои невелики, но… если можешь…
Она не успела договорить, как Эварист вынул из бумажника все, что там было, и положил на стол. Зоня помолчала, затем еще раз, как-то стыдливо протянула ему руку.
— Спасибо, — тихо проговорила она прерывистым голосом и требовательно прибавила: — Возвращайся же… прошу тебя.
Обращенный к нему взор был увлажнен слезами, в голосе слышалось подавленное рыдание.
Эварист тоже был растроган и, желая скрыть волнение, поспешил проститься.
Усаживаясь в бричку, он увидел на галерее дома Зоню, в знак прощания махавшую ему платком.
Все это, вероятно, подействовало бы на него самым опасным образом, если бы не тяжесть, лежавшая на сердце, не мысль об отце, о том, что застанет он дома.
Обещая платить вдвое, Эварист гнал на перекладных день и ночь, нигде не останавливаясь, почти не высаживаясь из экипажа, до последней перед Замиловым станции. Его мучили ужасные предчувствия.
Местечко, куда он прибыл на следующий день вечером, встретило его как раз тем известием, которого он так боялся. Старый Пиус, поджидавший паныча, смотрел на него заплаканными глазами. Со вчерашнего дня хорунжего не было в живых.
— Ох, паныч, — бормотал, утирая слезы, старый слуга, — так умирать, ей же богу, лучше, чем жить. Как святой он скончался, пан хорунжий… Чуял свою кончину, готовился к ней и умер со свечой в руке, с божьим именем на устах, помолился и словно уснул…
Эварист, опасаясь за мать — он знал о ее привязанности к отцу, — еще пуще заторопился в Замилов. Мысль о том, в каком состоянии найдет он там бедную вдову и весь этот дом, внезапно погрузившийся в траур, пугала его невыразимо.
Уже была ночь, когда они остановились перед воротами. В усадьбе, как обычно, царили тишина и покой, лишь в окнах дальней комнаты, куда положили покойника, был виден сквозь легкие занавески окружавший погребальное ложе свет, а до ушей доносились оттуда протяжные звуки пения, полного скорби и вместе с тем надежды.
Эварист прошел прямо к гробу отца; там он застал мать. Вся в слезах, склонившись над молитвенником на низеньком пюпитре, она на коленях читала молитву с той тихой печалью истинной христианки, с тем достоинством глубокого горя, какие даются лишь глубокой верой.
Увидев сына, она встала.
Эварист с изумлением отметил ее сверхчеловеческое спокойствие и присутствие духа; она уже полностью овладела своим горем.
— Дитя мое, — говорила мать, выходя с ним из комнаты, — ты не услышал его последнего благословения, не успел, но он благословил тебя отсутствующего. Да охранит тебя отцовское слово от зла, да будет оно тебе в жизни щитом. О, какой прекрасной смертью он умер, какой благословенной! За всю жизнь награда… Теперь, дитя мое, — добавила она, — ты тут хозяин…
— Нет, мама, милая, не я, не я! — прервал ее Эварист, — упаси меня бог даже думать об этом, единственная хозяйка — это ты.
И, растроганный, он припал к ее коленям.
На следующий день были назначены вынос и погребение тела; благодаря распоряжениям хорунжего все было так облегчено, что никому этот торжественный акт не доставил ни малейших хлопот. Только жена его, взяв это на свою ответственность, всеми силами старалась, чтобы похороны были пышнее, чем хотел этого покойный.
Во время похоронной речи ксендз Затока, приятель хорунжего, перечисляя его достоинства, сам разрыдался, как дитя, и, хотя никогда не отличался красноречием, у всех вызвал слезы.
Пани Эльжбета, которая следовала за похоронным шествием, поддерживаемая с обеих сторон сыном и Мадзей, мужественно выстояла до конца и вернулась в Замилов, с тем же мужеством в сердце готовясь принять свою новую сиротскую долю.
Эварист тоже остался на время в Замилове, чтобы служить ей помощью и утешением.
Матери, которая по старинке не придавала особого значения наукам и куда больше ценила практическую, деятельную жизнь, хотелось совсем отвадить сына от киевских университетов и осадить его в деревне. Сама она намеревалась жить при нем, пока он не женится, а потом, когда можно будет о нем не беспокоиться, поселиться на другом фольварке и дожидаться конца; она уже начинала по нем тосковать.
Отсутствие старого хорунжего в этом доме, которому он служил незримой опорой и который так внезапно лишился его, ощущалось на каждом шагу, о нем вспоминали ежеминутно, и однако все было оставлено в таком заранее продуманном порядке, что, казалось, бразды правления по-по-прежнему находились в его руках.
Только и слышно было:
— Так хотел покойный пан… Так пан Элиаш распорядился…
Когда в доме немного успокоились после похорон и все вошло в привычную колею, Мадзя — только тогда, — осмелилась спросить у Эвариста про сестру. И, спрашивая, краснела от смущения, как будто в ее естественном любопытстве было что-то постыдное.