Суровая школа (рассказы)
Шрифт:
— Тьфу, вот ведь срам — на одного человека этакую уйму изводить. Не Красная же Армия там засела, чай, и сами знают.
Злясь на расточительных немцев, на самого себя из-за потерянной шапки и на свою роту, ушедшую в неизвестном направлении («Только этого мне и не хватало!»), Николетина двинулся наугад вдоль лесистого отрога, неровно покрытого снегом, из-под которого выглядывали темные бока и корни упавших стволов. Вскоре он столкнулся с пожилым крестьянином в бараньем кожухе, вынырнувшим вдруг на тропинку и застывшим от
— Ну что, чего ты стал как вкопанный, небось не легион идет! — рыкнул Николетина.
Еще не оправившись от страха, крестьянин пытался, заикаясь, что-то ответить, а по его остановившимся глазам было видно, что он все еще принимает этого простоволосого молодца за домобрана или четника.
— Ну-ну, не бойся, я из Второй Краинской, из бригады Дзюрина, немцы нас раскидали, как бык загородку. Не видал, наши тут не проходили? — гудел Николетина, недовольно разглядывая множество следов на неглубоком снегу.
Облегченно вздохнув, крестьянин поспешил ответить:
— Нет, брат, никого не видал. Я было пошел — авось, думаю, переберусь через дорогу, а тут вдруг эта напасть.
От него Николетина узнал, что поблизости, на просторной укромной поляне, находится один из многочисленных лагерей беженцев, и двинулся вместе с крестьянином, надеясь напасть на след своей роты.
Едва они поднялись на крутой гребень, слегка припорошенный снегом, как перед ними меж высоких и прямых елей завиднелась просторная долина, на которой кишмя кишел народ и слышался сдержанный гомон. Перед шалашами из еловых веток горели костры, их облепили ребята и зябнущие старики. Овцы и козы бродили по лагерю, щипали хвою и заглядывали в шалаши, а лошади и волы стояли, привязанные к телегам. Справа терялась среди деревьев ухабистая и черная лесная дорога.
Николетина и крестьянин сели на бревно возле первого же костра, на котором пыхтел горшок с мамалыгой. Только они скрутили цигарки из табака крупной домашней резки, как вдруг откуда-то появилась хозяйка — высокая и сухощавая, еще крепкая старуха, повязанная голубым платком.
Неприветливо оглядев Николетину, она обратилась к его спутнику:
— Что, кум Перо, не побывал ты в селе?
— Какое там, кума Тривуна, и думать забудь! — невесело отмахнулся крестьянин. — Не пройдешь больше в село. Немцы перекрыли дорогу.
— А где же наше войско? — спросила подошедшая молодуха, разрумянившаяся у костра, с пеплом в светлых волосах.
— Ищи-свищи! Удрали! — разгневалась бабка Тривуна. — Мы их полтора года кормили-поили, а они — на тебе, удрали. Теперь вот таскайся Тривуна на старости лет по лесу.
Николетина насупился:
— А ты, старая, спустись-ка на дорогу, посмотри, как там перья летят. Гада этого — видимо-невидимо.
— Чего ж было в драку лезть, коли силы не хватает? — набросилась бабка на Николетину. — Это вам-то да с десятью державами воевать!
— А ты бы согласилась,
— Кабы думала соглашаться, не потащилась бы на Грмеч! — отрезала бабка, яростно мешая мамалыгу.
С другой стороны костра весело закричал ребенок:
— Баба, баба, вон чей-то козел на наш шалаш залез!
Бабка сердито вскочила и, вымещая гнев на козле, стала хлестать его веткой, понося его бороду. Вернувшись к костру, она поправила на голове платок и уже дружелюбнее спросила Николетину:
— А где, чадо, твоя шапка? Голова-то у тебя простынет.
— Где? У фрицев осталась! — процедил Николетина, собирая по карманам завалявшиеся патроны.
Бабка дала внучатам миску мамалыги, посмотрела исподлобья на Николетину, а потом заглянула в свой горшок, положила на щербатую тарелку каши и протянула ему.
— На, товарищ, поешь.
— Не хочу! — отрезал Николетина и отвернулся от тарелки, а у самого рот наполнился слюной. Ел он последний раз вчера утром.
— Бери, бери, ешь! — примирительно сказала бабка, ставя тарелку возле нею на бревно.
Николетина, нахмурившись, искоса оглядел тарелку с едой и опять отвернулся.
— Пропади она пропадом, твоя мамалыга. Им снеси, на дорогу, они небось тебе милее, чем наша армия.
У бабки рука так и застыла, и ложка упала в горшок. Задетая за живое, она медленно подняла взгляд на партизана.
— Эх, сыночек, не надо так. Они нам какую беду принесли, а ты — подавай им обед! Или я хуже всех под Грмечем?
— А что ж ты нас тогда костишь? Мало нам немцев, еще и ты — «удрали»! Лучше бы и мне остаться под Бенаковцем.
Бабка понурилась над горшком и начала всхлипывать:
— Да не корю я вас, сыночек, это горе меня одолело, а ты сразу и… Вот до чего дожила — партизан из моих рук не хочет ложку мамалыги взять, будто я чумная какая.
Тихонько всхлипывая, бабка вытирала мокрые глаза, да и Николетина виновато примолк и хмуро воззрился на тарелку с мамалыгой, а потом поставил ее на колени и медленно стал есть.
Старуха еще долго утирала покрасневшие глаза, ворошила костер и озабоченно разговаривала с детьми, а когда подошли какие-то люди и сказали Николетине, что рота его находится у бенаковацкого склада, старуха ушла в шалаш и вернулась оттуда с новой личанской шапкой.
— Вот, товарищ, это у меня от сына, он в плену еще с той злосчастной королевской войны, — невесело сказала она, протягивая Николетине шапку. — Носи на счастье, сынок.
Застигнутый врасплох, Николетина принял шапку, не догадавшись поблагодарить, нахлобучил ее и поднялся, вскидывая ручной пулемет на плечо.
Уже уходя, он припомнил что-то и, обернувшись, сказал бабке Тривуне:
— А ты думаешь, я и вправду сержусь? И у меня мать есть. Теперь она, как и ты, где-нибудь под елкой.