Свадьба Зейна. Сезон паломничества на Север. Бендер-шах
Шрифт:
Да… Все оно, конечно, так, но была в округе одна девушка — о ней Зейн не болтал и сам с нею не заговаривал попусту. Девушка следила за ним издали своими глубокими, серьезными глазами, а он, чуть ее вблизи завидит, смолкает, болтовню да шутки в сторону. А издалека, бывало, увидит — как сквозь землю провалится, путь ей освободит…
Мать Зейна пустила слух, что сын ее — святой, один из угодников аллаха. Слух этот окреп, и стали ему верить, после того как подружился Зейн с аль-Хунейном. Аль-Хунейн был праведником, посвятившим себя служению богу. Шесть месяцев проводил он в деревне в молитвах и постился, потом забирал свой кувшин и молитвенный коврик и отправлялся в пустыню, пропадал где-то шесть месяцев, возвращался — и никто не знал, где он был, что делал. Передавали о нем странные истории. Клянется, бывало, один, что в такое-то, мол, время видал его в Мерове, а другой божится, что в это Же самое время видел его в Керме. И это когда между двумя городками — шесть дней пути! Люди утверждают, что аль-Хунейн дружбу водит со странствующими угодниками — теми, что по земле бродят и богу поклоняются.
Мало с кем из жителей деревни заговаривал аль-Хунейн,
Лишь с одним человеком в деревне был аль-Хунейн приветлив, замечал его, разговаривал с ним — с Зейном. Встретит его на дороге — обнимет, в голову поцелует, благословенным назовет. А Зейн тоже, когда увидит, что аль-Хунейн приближается, бросит свою болтовню глупую, спешит ему навстречу, обнимает. Чудеса, да и только! И пи у кого в доме не ел ничего аль-Хунейн, только у родных Зейна. Зейн его к матери своей приведет, прикажет ей обед сготовить, чаю подать или кофе. И сидят Зейн с аль-Хунейном часами, смеются, разговаривают. Вся деревня уже у Зейна выпытывала, в чем секрет его дружбы с аль-Хунейном, да он в ответ все одно повторял. Аль-Хунейн, говорит, человек благословенный. Ну что тут скажешь?
Зейн такую дружбу со многими водил — с теми, кого вся деревня убогими считала: с глухой Ошманой, с Мусой одноглазым, с Бухейтом, что калекой родился — без верхней губы, с левым боком парализованным. Зейн таким людям сочувствовал. Увидит, бывало, как Ошмана с поля идет, вязанку хвороста на голове тащит, подбежит к ней, хворост заберет, несет себе, шутит да улыбается. Или вот девушка деревенская — всякого ведь боится, встретится ей на дороге женщина или мужчина, так ее ужас охватывает, дрожит, словно перед ней звери дикие. А Зейна встретит — улыбнется ему, засмеется смехом тихим, пугливым — напоминающим квохтанье наседки. Или еще Муса — и имени-то его в деревне никто не помнил, все Кривым называли. Человек он был в летах преклонных, встретишь его, сердце кровью обольется — настолько тяжело старику ходить по земле. Вся жизнь его была суровой, тернистой дорогой. С незапамятных времен был он рабом у одного богатого человека в деревне, а когда правительство предоставило всем рабам свободу, Муса предпочел остаться у своего господина. Господин этот был человеком добросердечным, почитал его и жалел, обращался с ним по-родственному. Но когда он скончался, все его хозяйство перешло по наследству к непутевому сыну: тот все промотал, а Мусу прогнал. Старость подкралась, а у бедняка — ни родных, ни крова, и никому до него дела пет. Перебивался он в деревне чем мог, на задворках жизни, как говорится. Словно старый бездомный пес, по ночам в развалинах укрывающийся. Днем пропитание в закоулках искал, подбирал крохи, и гоняли его мальчишки как собаку. Зейн пожалел старика, хижину ему из пальмовых прутьев сплел, дойную козу подарил. Приходил по утрам к нему, спрашивал, как тот ночь провел, после захода солнца приходил — с карманами, полными фиников, с кусками за пазухой, выгружал все старику в руки А бывало, и осьмушку чая приносил, ратль сахару, зе реп кофейных горсть… Спросишь Мусу Кривого, что это за дружба у него с Зейном такая, — у старика слезы на глаза навернутся, скажет проникновенно: «Зена нашего не один любит — десятеро. У Зена, брат, любовь в натуре…» Видит деревня дела эти Зеновы — пуще прежнего дивится. Что ж он, пророк аллаха земной? Ангел, что ли, аллахом в обличье адамовом жалком на землю ниспосланный, дабы напомнить рабам своим, что сердце великое и в груди вдавленной, и в образе смехотворном, как у Зейна, биться может? Скажут люди, головой качая: «Господи, прячешь ты тайны своя в тщедушном создании!» Но вот голос Зейна раздался, полетел над деревней: «Эй вы, утопленники! Эге-гей, отпущенники! Повязали меня…» И разрушился этот образ святого, рассыпался в прах. Снова прежний образ Зейна вырастает — как его люди сами себе нарисовали, как им по душе больше приходится…
Все это так, конечно. Но вот живет же неподалеку девушка красивая, степенная, на лицо пригожая, с глазами-стрелками и следит за Зейном — болтуном, сумасбродом, бездельником. Застала она его однажды в обществе женщин — тот дурачился, смешил их, как обычно, — и отругала: «Не надоело слюни распускать, пустой болтовней забавляться? Пошел бы лучше делом занялся!» И повела этак по женским лицам своими красивыми глазами — как обожгла. Зейн смеяться перестал, голову опустил стыдливо, оторвался от женской стайки и пошел по своим делам.
… Амина ушам своим не поверила. В десятый раз Халиму — торговку молоком — спросила: «На ком, го-воришь, парень-то женится?» И в десятый уже раз повторила ей Халима: «Да на Нуаме!»
Невозможно. Ну ведь невозможно же! Девица, видать, совсем разума лишилась. Нуама за Зейна замуж выходит? Сердце в груди Амины от гнева зашлось — какое там удивление! Она четко припомнила тот день, два месяца назад, когда гордость свою растоптала, унизилась настолько, что к матери Нуамы в дом пошла. Она ведь клятву давала, что слова ей, этой Саадийе, в жизни не скажет. После того дня — такого дня в ее жизни! — когда мать Амины скончалась и все женщины в их деревне — ну буквально все — соболезновать ей пришли. Все, кроме Саадийи. Э, нет! И какое Амине дело, что в тот день, когда ее мать скончалась, Саадийи в деревне и в помине не было? Она больная в лечебнице в Мерове пластом целый месяц тогда лежала. Вернулась из Мерова, все женщины ее навестили, о здоровье справились. Все, кроме Амины. Да. Разделились тогда женщины на две партии. Одни Саадийю во всем винили, твердили, будто сам долг обязывал ее визит Амине отдать — смерть-то тяжелее болезни. Другая половина женщин вокруг Саадийи объединилась — мать-то Амины, говорят, уж, во всяком случае, самого преклонного возраста достигла, а живой-то большего блага, чем усопший, заслуживает. Такой шум поднялся — дело вконец запуталось. Каждая из противниц на своем стояла, и перестала Амина разговаривать с Саадийей, а Саадийя наотрез отказалась разговаривать с Аминой.
И вот, два месяца назад, уломал сын Амины
Вспомнила Амина все это и, как они потом отказали, вспомнила: извинились, что, мол, не вышла Нуама возрастом на выданье, мала еще. А теперь вот сами за Зейна ее выдают, за недоумка этого желторотого! Изо всех людей честных одного этого Зейна выбрали?! Амина сразу поняла, нутром почувствовала: во всем этом деле главное — лично ее уколоть, умышленно.
А Халима-то, молочница, прямо задрожала вся, как увидела, что зрачки у Амины расширились, глаза кровью налились. Никак заметила баба, что молока она ей не долила?.. Долила она Молоко Амине, с верхом добавила, и говорит:
— Ну-ну, успокойся, соседка… Вот тебе еще, не сердись!
Год за годом идут нескончаемой чередой, и вздымаются в свой черед воды Нила — словно мощная грудь великана полнится яростью. Воды бушуют вдоль берегов, покрывают пахотную землю, пока не достигнут отрогов пустыни, не заплещут мирно у порогов ближайших домов на краю плоскогорья. Ночью кричат лягушки на все лады, с севера дуют влажные, напоенные росой ветры. Удивительные запахи приносят они с собой: тут и ароматы цветов акаций и райского банана, и запахи прелой древесины и жирной, перенасыщенной влагой благодатной земли, и запах гниющей рыбы, выброшенной ленивой волной на песок.
Лунными ночами, когда совсем округлится лицо луны, превращаются воды реки в громадное, озаренное светом зеркало и бегут по глади его кроны пальм и ветви деревьев. Воды широко, на большие расстояния, разносят звуки и голоса людей. Празднуют свадьбу где-нибудь мили за две, а крики и возгласы, дробь барабанов, трели лютен и величальные песни так ясно слышны, будто все это рядом, в соседнем доме…
Полноводный Нил переводит дух.
Проснешься однажды — грудь Нила словно опала, воды отступили от островков, успокоились в прежнем извечном русле, широко раскинувшемся с востока на запад. Солнце выплывает из этих вод поутру и в те же воды погружается на закате. Смотришь: земля развернулась вширь — сочная, блестящая, словно полированная. Вода, успокаиваясь на своем естественном ложе, оставила за собой гладкие, светящиеся на солнце дорожки. Запах земли теперь овевает тебя всего, неистовствует, жадно врывается в ноздри, словно аромат весенней пыльцы с пальм в пору оплодотворения. Земля набрякла, отяжелела, успокоилась, но ты чувствуешь — чрево ее хранит великую тайну. Словно женщина, объятая неукротимым желанием, готовится она к долгожданной встрече со своим господином. Она спокойна на вид, но в недрах ее — гул и кипенье воды, бегущей по жилам, воды жизни и плодородия. Земля уже оплодотворена, напряглась, приготовилась к родам. Блестящее острие вспарывает ее чрево — вот он, миг опьянения, боли, дарения. Там, где вспорота полость, пробьется семя. Как мать оберегает во чреве своем зародыш будущей жизни — с нежностью, теплотой и любовью, — так и недра земные хранят в себе зерна пшеницы, проса, фасоли.
Лопается земля, выпуская на свет ростки и плоды.
Нуама помнила себя с раннего детства, еще совсем маленьким ребенком. Женщины, навещавшие мать, усаживали ее, бывало, к себе на колени, гладили и щупали руками ее густые, рассыпавшиеся по плечам волосы, целовали щечки, губки, щекотали малышку, прижимали к груди. Ей это все очень не нравилось. Нуама постоянно выворачивалась у них из рук, а однажды совсем раскапризничалась от полного бессилия перед одной дородной, тучной женщиной, охватившей все ее тельце своими мощными, широкими лапами. Словно челюсти дикого зверя, сомкнулись они на ней, прижали к огромным, расплывающимся ляжкам. Сильный, удушающий запах источало все тело. Нуама извивалась как змейка, пытаясь высвободиться из этих объятий, но женщина с силой прижимала ее к груди, навесив над маленьким личиком свои мясистые губы, целовала ее в шейку, в щечки, жадно обнюхивала свежее тельце. Изо всей силы ударила ее по лицу Нуама. Женщина опешила, испугалась, разжала руки — и Нуама, выскользнув рыбкой, выбежала из комнаты…