Свечка. Том 1
Шрифт:
Если три первые были покрыты когда-то, кое-как и чем попало: шифером, рубероидом, старым ржавым железом, то четвертая была новая – ее покрывал понтовый ярко-зеленый шифер.
Я узнал его.
Это была крыша курятника, на который Золоторотов возлагал так много надежд.
«Прощай, “Общественное яйцо!”» – веселея, подумал я.
Обитатели курятника летели следом.
Курица стала, наконец, птицей, но чувствовала себя при этом неважно. Кур кувыркало, вертело, закручивало, и они орали, как резаные. Группу летящих несушек замыкал огромный, как индюк, красно-коричневый петух, с закинутым
Это был их первый и последний в жизни полет.
Летящие в вечность куры меня еще больше развеселили, но тут же вспомнилась та страшная баба за окном: баба – туча, баба – буря, баба – смерть, я вновь увидел ее, вернее то, что от нее осталось – злобную ночную старуху разорвало на куски и несло над самой землей, лоскутья юбок и кофт, обрывки теплых с начесом штанов, космы седых волос, оковалки синего зыбкого мяса.
Она была отвратительней, чем прежде, но уже не была страшной.
Я хотел этому порадоваться, но не успел, потому что всемогущий ветер пожелал вдруг отправить меня вслед за ней, ударив в грудь, чуть не опрокинув навзничь. В комнате я стоял на четвереньках – молился раком, но здесь, на свету, в белом слепящем свете устыдился возможного падения, подался вперед, расставив ноги и сжав плечи, – нагнулся, напрягся, набычился.
Даже интересно стало – кто кого, я сделал шаг навстречу ветру и чуть не улетел, замахал руками, словно пропеллерами и, наверное, улетел бы вслед за всеми улетевшими, если бы кто-то с силой не ударил вдруг меня по рукам, останавливая их вращение и мой близкий полет, и с силой не притянул к себе – с такой силой, что от удара лбом об лоб из глаз моих полетели искры. Я хотел ругнуться, выматериться от души, но хорошо, что промолчал, ведь он так этого не любит.
Это был он, кто же еще, – Золоторотов, герой моего все еще не написанного романа.
Мы вцепились друг в дружку, и хрен нас теперь было сдвинуть!
Евгений Алексеевич озабоченно улыбался.
А мне захотелось заорать, завопить на весь белый свет от радости и счастья, потому что именно в тот момент понял:
«Я напишу свой роман, я закончу “Свечку”!»
Гул вокруг стоял страшенный.
– Где дети? – прокричал я ему в лицо.
– Я их в подвал спрятал! – ответил он криком. – И Галю, и Киру – всех!
Я понял, кивнул и объяснил свои действия:
– Я к вам шел!
– А я к вам! – прокричал он и засмеялся.
И я тоже засмеялся.
Нас нельзя было сдвинуть, но и сами мы не могли сдвинуться и, наверное, мы долго бы так стояли, если бы тот, кто включил реактивные двигатели, не выключил их, и если бы вдруг не стало темно, как ночью, и холодно, как зимой.
С дохнувшего зимней стужей неба посыпался град, и, закрывая головы руками, мы побежали под крыльцо.
Это был град так град!
Каждая градина величиной с куриное яйцо, не преувеличиваю, я даже посмотрел вверх, предположив, что это несутся пролетающие там куры.
Земля делалась белой и безжизненно-холодной.
Мы стояли с Золоторотовым, разинув рты и уже не имея сил удивляться: сначала небо поменялось с землей, потом ночь с днем, и вот – лето с зимой…
– Да-а-а, – протяжно проговорил Евгений Алексеевич, и я не смог с ним не согласиться.
– Да!
Это было повторено несколько раз и со стороны наверняка выглядело забавно.
– Да-а…
– Да.
– Да!
– Да-а-а…
Из всех человеческих слов я всегда считал для себя главным слово «нет» – оно защищает, укрепляет, спасает от искушений, однако в тот момент слово «да» поставил на первое место, потому что это слово не только защищает, укрепляет, спасает, но оно еще и радует! Это правда – «нет» радости не приносит…
Как же радовало меня наше тогдашнее «да», да думаю, и Золоторотова тоже!
Ежась и дрожа, мы вернулись в дом, и Евгений Алексеевич открыл крышку подпола.
– Ну, вы как там, дети подземелья? – спросил он добродушно и любовно.
Я подошел ближе. Снизу, из темноты и тишины сочился живой золотистый свет горящей свечи. Тихо и благодарно смотрели на нас Галина Глебовна, Сашка с Пашкой, Машка с Дашкой и собака Милка. Прижимая к груди Рыжика, Кира часто крестилась левой рукой и что-то бормотала.
– Вылезайте, там на улице зима, – сообщил я и удивился своему незнакомому голосу.
Короткий остаток ночи мы провели в кухне за столом, пили чай, вспоминали ночную бурю и себя в ней, сдавленно и смущенно смеялись.
Дети спали.
С первым утренним солнцем мы с Золоторотовым вышли на улицу. «Маяк» был изломан, истерзан, но счастлив оттого, что уцелел.
Слава Богу, никого не убило и не покалечило.
Реакция старух на произошедший природный катаклизм меня удивила – они были не так испуганы, как возмущены, но при этом как-то привычно возмущены.
Говорили о конце света, но опять как-то буднично. Поохав и поахав для приличия, старухи стали растаскивать завалы около своих домов.
Расчисткой территории руководил Золоторотов, хотя как руководил – работал больше всех. Галина Глебовна находилась рядом. Пашка с Сашкой трудились не больше других, но определенно громче. Без сомнения, они переживали сейчас тот момент своей жизни, который уже никогда не забудется, быть может даже станет определяющим, – это читалось на их сосредоточенных серьезных лицах.
Была во всем происходившем забытая счастливая артельность.
«На толоку», – так, кажется, раньше на Руси говорили.
Все помогали всем – искренне и бескорыстно, радостно и смущенно, при этом растерянно и укоризненно взглядывая на небо.
С небом что-то неладное творилось…
Его крутило…
Там, наверху, оно было не одно – четыре.
Четыре, одно над другим неба.
Первое – низкое, пугающе-буреломное, цепляющее фиолетовыми лохмами верхушки уцелевших деревьев, второе – грозно-грозовое, пузатое, полное холодной влаги, а может, и снега, третье – самое большое и красивое, с золотым солнечным окоемом, на таком я мечтал в детстве жить, и четвертое – легкое, легчайшее, прозрачно-бестелесное…