Свечка. Том 2
Шрифт:
Потребность в этом необычном, на первый взгляд, занятии возникла во время твоего пребывания в спецпсихбольнице, где ты проходил психэкспертизу (кажется, это даже был институт Сербского).
Ты пробыл там три недели, а показалось – три года.
Ты очень боялся, что тебя там оставят навсегда, старался быть как можно более нормальным, адекватным и от этого выглядел еще более неадекватным, почти как Шурик из «Операции Ы», только там было смешно, а здесь не очень.
Твои опасения и страхи не были напрасными: в какой то момент Дудкина попробовала умыть руки
Как ни странно, о пребывании твоем в спецпсихбольнице рассказывать почти нечего: противно, больно, стыдно…
Особенно мучили рассказы тех, кто был там заточен навсегда.
«Если у тебя на воле нет никого, кто о тебе хлопотать будет, тогда точно умрешь здесь…» – делились мыслями бесцветные, бесполые, почти бесплотные существа, и ты торопливо вспоминал жену, друга, мать, хватаясь за них, как утопающий за пучок сена, но они – жена, друг, мать, уже непохожие на себя, другие, чужие, – исчезали, истаивая, оставляя тебя в беззащитном, почти смертельном одиночестве.
Желая жить, но не быть, в спецпсихбольнице ты как раз был и почти совсем не жил.
О жизни, о ее пугающем существовании напоминал лишь Ваня Курский, который ушел из Бутырки и сразу же устроился в психушку, разумеется, надзирателем – ничем другим он не хотел заниматься, да, видно, и не мог, в ту самую психушку, в которой находился ты.
Это был какой-то кошмар – ты боялся Ваню панически.
– Нучтописательуписалсяотстраха? – по-прежнему в одно слово, презрительно и насмешливо спрашивал он, входя в палату.
И, беспомощно на него глядя, ты покрывался липким противным потом.
Видимо, все это произвело на твое сознание сокрушительное впечатление, отчего днем мысли разбегались во все стороны так далеко, что ты не ощущал их присутствия в собственной голове (как говорили в твоем детстве, в твоем и моем детстве – «шарики раскатились»), а ночью, когда сна совершенно не было, они возвращались на место в полнейшем беспорядке, что очень пугало.
И с памятью что-то стало твориться: однажды ты забыл, как зовут твою жену, и вспомнил, так сказать, окольными путями – через друга Геру, дочь Алиску и себя – Евгения.
«Ну да, я Женька, и она Женька!» – обрадованно вспомнил ты.
После этого ты засел, а точнее, залег (писал, лежа на животе, так как болела исколотая задница) за написание своего давно задуманного ненаучно-теоретического труда под названием: «Собаки и кошки как фактор любви».
Он был для тебя и целью и средством: напоминая о несомненном, ты хотел спасти мир от окончательного озверения, но главное, себя спасти – не дать раскатиться шарикам так, что их будет уже никогда не собрать.
И кажется, это удалось…
Более того, «Собаки и кошки» укрепили и оздоровили тебя, если не считать резей
И сидя в автозаке первого апреля одна тысяча девятьсот девяносто восьмого года, ты собирал свою очередную мысль.
Ты думал о том, почему те, кто стоит на страже закона, изо всех сил стараются походить на тех, кто закон нарушает, но никак не наоборот. Проще говоря: почему менты «косят» под бандитов, а бандиты не думают этого делать, хотя, казалось бы…
Но актуальная эта мысль собиралась неважно – мешала, отвлекая на себя, Москва…
За железными стенками автозака жил живой свободной жизнью твой любимый город, и ему не было никакого дела до того, что в этой крошечной тюрьме на колесах сидит ее любящий сын, коренной москвич Евгений Алексеевич Золоторотов, безвинно обвиненный в ужасных злодеяниях.
Ты не держал за это на Москву зла, и даже обиды, ты все ей прощал за одно лишь ее существование и очень многое отдал бы, чтобы увидеть сейчас ее широкие улицы и огромные дома с живыми глазами окон.
Дома – каменные, кирпичные, бетонные, но тоже живые, потому что в них – жизнь, в них обитают – разговаривают, смеются, любят, спят счастливые свободные люди, а рядом с домами стоят деревья, редкие, по-московски хилые, по-зимнему омертвелые, но тоже живые и по-своему счастливые, и под их кронами и крышами идут, топают, шлепают по грязному от мокрого снега тротуару москвичи – ворчат, ругаются про себя и вслух, не сознавая своего счастья – счастья свободных людей…
Боже, как же ты соскучился по лицам, по свободным человеческим лицам, по свободной человеческой жизни, в которой шаг влево или шаг вправо ничем не грозит!
Такие полные чувств мысли не разбегались, но растекались, опасно размягчая сознание, и, стараясь больше не думать о Москве, ты продолжил собирать ту свою мысль.
«Почему менты подражают бандитам?» – думал ты.
«Ведь они их враги», – думал ты.
«Красные не пытались подражать белым, советские солдаты – фашистам», – думал ты.
К собиранию этой очевидной, в общем-то, мысли тебя подтолкнул разговор, который слышал этим утром, когда бутырская охрана передавала тебя конвою. Дело в том, что накануне в Москве случилось очередное заказное убийство, вызвавшее, как писали в газетах, «большой общественный резонанс».
Убили не политика, не общественного деятеля и даже не бизнесмена, а вора в законе по кличке Отарик.
Казалось бы, вор и вор, кому от этого плохо, кроме него самого?
Оказалось – всем.
Во-первых, Отарик был «смотрящим» над Бутыркой, ваш Вася Грузин находился в его подчинении, не говоря уже о Петровиче.