Свет далекой звезды
Шрифт:
«Согласны?»
«Позаботься, братец, о моих солдатах, — ответил генерал, — ведь ты все-таки человек…» Завьялов замолчал. Потом сказал:
— Ты, наверно, спросишь меня, зачем я рассказал тебе эту историю. Что ж, я отвечу. Это к вопросу о старшем поколении. Ты меня понял? И еще одно хочется тебе сказать, Виктор. Вот ты говоришь: «Культ, культ», «в период культа»… Что ты разумеешь под этими словами?
— Мрачный период нашей истории, — поспешно ответил Виктор, — время, когда невиновных людей бросали в тюрьмы, когда правда была в загоне, когда… Да что вы мне задаете такие элементарные вопросы, Владимир Андреевич! Разве вам самому все это не ясно?
— Да, — ответил Завьялов, — сегодня мне еще не все ясно, Виктор. В отличие, скажем, от тебя, для которого все ясно, как дважды
— Вы не согласны?! — с неподдельным изумлением воскликнул Виктор. — Вы, человек, лично пострадавший от этого самого культа, не согласны? Не верю своим ушам! Неужели вы жалеете, что с ним покончено?!
— Нет, Виктор, я не жалею. Я радуюсь. Но прежде чем согласиться с тобой или продолжать спор, мне надо знать, какое содержание ты вкладываешь в слова «период культа личности». Боюсь, что для тебя долгие годы нашей истории представляются лишь периодом одних беззаконий, неправды и произвола.
— А для вас?
— Для меня? Нет, для меня дело немного сложнее… Я в первую пятилетку еще подростком был, но помню, все помню. И как мы отца на работу в политотдел МТС провожали, и как Московский электрозавод первым в стране пятилетку в два с половиной года выполнил — у меня там отец работал, — и как челюскинцев спасали, и как Чкалов, Байдуков и Беляков после своего перелета возвращались… Я тогда на улице Горького в толпе стоял. От самого Белорусского вокзала до Кремля шпалерами стояли люди, бросали цветы, солнце сияло, по радио «Широка страна моя родная» пели — тогда эта песня только что появилась. Войну в Испании помню… Я все помню, Виктор, все… Марину Раскову, Гризодубову видел, как Фе-досеенко, Васенко и Усыскин в воздух на стратостате поднялись, помню, — ты наверно, и фамилий-то таких никогда не слышал. А я до сих пор помню… Они хотели выше всех в небо подняться, выше всех флагов советский флаг вознести, но погибли. Все трое погибли. Он, Усыскин, комсомольцем был. Те, двое, уже немолоды, в гражданской войне участвовали. А он комсомолец твоего возраста. Вот тебе и два поколения… Пока их стратостат падал, они журнал вели, чтобы люди знали… Их в кремлевской стене похоронили. Ты был там когда-нибудь, у самой кремлевской стены? Пойди… Почитай имена тех, на мраморных досках. Я стоял тогда на площади, когда этих троих хоронили. Давно дело было, больше двадцати лет назад, а я помню, все помню… А потом война. Гастелло, и Матросов, и Зоя, и панфиловцы — они ведь тоже не за культ сражались. Да и я сам в те годы стал человеком…
— Но в те же годы, — прервал его Виктор, — вас лишили самого дорогого для вас права — летать!
— Верно. И все же я не могу называть прожитые годы только двумя словами — «период культа», как это делаешь ты, потому что и в те годы свершались подвиги, потому что миллионы людей, и я среди них, верили в святость того, что мы делали. Не из страха и принуждения, а потому, что иначе не могли жить!
— Ну а культ, культ?! — воскликнул Виктор. — Почему вы о нем молчите?
— Нет, я не молчу о нем. Он лег на нашу жизнь черной тенью. Людская энергия, инициатива била через край, а ее ограничивали, сдерживали, старались подчинить железным догмам… Мы и в войну меньше крови пролили бы, если б не этот культ и все, что с ним было связано… Как я могу молчать о культе! Но для тебя «период культа» — это только «смутное время», цепь преступлений и ошибок. А я убежден, что не было в нашей истории такого периода, когда ошибки и преступления исчерпывали бы все содержание эпохи. Вот в чем наше разногласие!
— Я не хочу вас волновать, Владимир Андреевич, — проговорил после паузы Виктор. — Пожалуй, пойду пройдусь. Хорошо? — Он взглянул на часы. — Мне еще надо кое-кого встретить…
Он снял с вешалки свой плащ-пыльник, скатал его жгутом, перекинул через плечо и вышел из комнаты.
Завьялов долго сидел неподвижно, размышляя о только что закончившемся разговоре.
«Я ни в
Неожиданная мысль приходит Завьялову.
«Ну, а ты, ты сам? Разве ты не мог быть красноречивее, убедительнее в споре с Виктором? Ведь не ты породил культ личности. Ты создавал другое. Вместе с миллионами рядовых людей. То, чем гордится страна. Нет, если ты в чем сейчас и виноват, так в том, что слишком долго оставался в положении обиженного. Примирился с этим. Уверил себя в том, что нанесенная тебе обида определяет всю твою дальнейшую жизнь. Примирился с положением птицы с перебитыми крыльями, галки на привязи. Вот Симонюк — тот сразу понял это. А когда почувствовал в моих словах и в намерениях что-то иное, испугался, увидел в этом вызов, упрек ему самому… В тебе все дело, Завьялов, в тебе. Ты слишком долго был инертен. Слишком долго тлел, а не горел. Вот тебе и не удалось сразу раздуть огонь в споре с Виктором… Куда он пошел, этот парень? На бульвар? Прогуляться по улице Горького? Один? Он сказал, что должен с кем-то встретиться. Может быть, с девушкой?»
Надвигается ночь…
8. Замкнутый круг
Прошло еще-три дня, и вот Завьялов снова сидит в узком коридоре, освещенном только неярким светом запыленной висячей лампы, у двери с табличкой «Прохорова К. М.».
Завьялов пришел без предварительного телефонного звонка; если ничего нового нет, то он предпочитает услышать об этом непосредственно от Прохоровой.
Здесь все по-прежнему, ничто не изменилось. Разве что сама Прохорова. Завьялов сразу заметил перемену в ее лице. И без того худощавое, оно еще больше осунулось, еще резче выдвинулись скулы, и казалось, что на глаза Прохоровой легла какая-то тень.
— Моя фамилия Завьялов, — начал он, не сомневаясь, что эта женщина, ежедневно принимающая множество людей, не помнит его.
— Завьялов Владимир Андреевич, — вполголоса, точно для самой себя, повторила Прохорова. — Садитесь.
Он опустился на стул, а Прохорова обернулась к несгораемому шкафу, дверца которого была полуоткрыта, просунула в шкаф руку и извлекла оттуда тонкую папку-скоросшиватель.
— Завьялов Владимир Андреевич… — снова, как бы про себя, повторила Прохорова, глядя на папку.
«Что с ней произошло? — подумал Завьялов. — Болела, что ли? Или сейчас больна?»
— Так вот, пока новостей нет, — сказала Прохорова на этот раз своим обычным, профессиональным, сухим, скрипучим голосом и раскрыла папку. — Мы направили два запроса. Один — в Главное управление кадров Министерства обороны, другой — в наградной отдел. Из отдела кадров уже ответили, а из наградного — еще нет. Вы очень нетерпеливы, — добавила Прохорова тоном выговора.
— Если бы вы… — начал было Завьялов, но она прервала его и пододвинула к нему папку.
— Вот, читайте.
На подшитой четвертушке папиросной бумаги было напечатано:
ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ КАДРОВ Архив Мин-ва обороны СССР
На В /запрос № 821/09 сообщаем, что по учетным данным ГУК числится старший сержант Ольга Миронова, 1924 г. рожд., Волховский фронт, 18 авиадивизия. Погибла 14 марта 1944 г. при выполнении боевого задания. Родственники (сестра матери) проживает в г. Астрахани, Советская ул., 15, кв. 1.
Подпись
Завьялов перечитал эти сухие, казенные, не согласованные между собой строки. «Числится»… «Погибла»… Как это совместить?! Все можно совместить на бумаге», — подумал Завьялов и отодвинул папку в сторону.