Свет мой Том I
Шрифт:
И вмиг набежали женщины, завосклицали радостно. Захлопали дверьми.
Эти родичи нашлись сами собой!
Замечательный день!
II
Вся довольно симпатичная (Антон с приятностью отметил) Олина родня — задорная круглолицая тетя Варя и веселый дядя Боря с дочерьми и двоюродный дядя Николай с женой Клавой и детьми — сверхрадушно, как водится, встретила, обняла саму виновницу переполоха Оленьку, такое ангельски розовенькое существо с милейшим голоском, и ее ладного и прилично-стеснительного покровителя Антона — не, ровно небожителей каких, спустившихся откуда-то из-за заоблачных высот на радость всем: вся родня рассуетилась вокруг молодых гостей, запотчевала их за столом едой,
Пошли сбивчивые разговоры.
Эти родственники Морозовы были уроженцами близких Оленинских мест. Они стихийно и вполне удачно переселились сюда, подо Ржев, в послеосвободительные годы, завербовавшись на возникшую местную молочную ферму, где стали работать во благо себе и людям и то осознавали прекрасно. Поскольку разор был повсеместный, и они, безотказные трудяги во всем, были лишены жилья и возможности работать и зарабатывать себе на хлеб. Это было время, когда невиданной силы каток германских полчищ прокатал, проутюжил полроссии и когда малочисленно спасшиеся и выжившие жители перемещались в обезлюдневшие города и поближе к ним и другим поселениям и так сорганизовывались для восстановления разрушенных хозяйств и кое-каких производств и налаживания торговли. Никто тогда не жаловался никому на обременительные обстоятельства для выживания и нормального мозгового обращения в тех условиях; никто не бездельничал, потому как иного было попросту не дано. Не открутишься.
Однако, сейчас трапезничая, хозяева и не вспоминали о неблагополучных временах; их более всего занимала сегодняшняя распорядительность и забота о переработке поступающей молочной продукции и о своевременно ее вывозе куда нужно, доставки нужной тары и о всяких других сопутствующих мелочах.
III
Сердце у Антона сжалось, а затем заколотилось так, что он непроизвольно поприжал к груди ладонь, чтобы оно не выскочило въявь. И он снова поразился своей неизбывной связи с прошлым и страданием за людей, погубленных ни за что жестоко, тех людей, которых теперь не было с нами. В том числе и умершей двадцатисемилетней тети Зои. Мысленно он припомнил, обозначил: здесь, по береговому взгорью тогда змеилось несколько рядов полуосыпанных немецких траншей с пулеметными гнездами и дотами; все повсеместно было перепахано, перемешано взрывами, и почти у самых вражьих бруствер уткнулись веером в землю набегавшие в атаке бойцы — всего их более примерно двух десятков, которых посекли сидевшие в засаде гитлеровцы. Мало того, некоторые трупы красноармейцев были заминированы — от них тянулись проводки!.. Что удручало: убитых еще не похоронили; фронт проскочил на Запад, и здесь пока не было ни жителей, ни похоронных бригад, ни саперов, чтобы прежде разминировать эту местность.
На миг Антону представилось: вот этот сраженный боец, атакуя, набегая из-под Волги, в секущем февральском полурассвете, мчал с колотящимся сердцем прямехонько на дьявольский редут, изрыгавший убийственный огонь и черноту, и уже опередил приостановившегося соседа, слабо простонавшего; он уже увидел, как дьявольски сверкнули из-под ребер нахлобученной на голову горбатой каски угольки глаз засевшей стальной немчуры, трясущиеся костлявые руки гада, наводящего именно на него ствол смертоносно брызгавшего автомата, и подумал только: «врешь ты, гадина! Не возьмешь!» И он как бы поскользнулся некстати, в ненужный момент. Он-то все хорошо видел, понимал, но ему надлежало непременно успеть доделать начатое им; он попытался на бегу выдернуть гранатную чеку, да в горячке он вдруг стал почему-то наклоняться, не успел нащупать чеку, и земля стремительно сама наехала на него (родная земля), словно спасала его; он лишь почувствовал в последний миг у самого лица сырой огуречный снежно-землистый запах, улыбнулся тому, и дыхание у него уж прервалось… Граната-лимонка выкатилась наземь из его разжатой ладони. И он затих.
Среди других полегших молодцов. В слепой, неподготовленной
Рядышком голубь пролетел, рассек воздух со звуком. Будто зримый голубь, облетев круг от того дальнего дня и часа и того памятного места уже на абрамковском большаке, где упал гонимый в колонне пленных и подстреленный жидким гитлеровцем красноармеец — упал тогда в двух шагах от Антона. Этот голубь и вернулся сейчас к Антону и его коснулся своим крылом.
И кто-то прошептал вслед упорхнувшей опять птице, растворившейся в некой органной музыке, мазках красок:
— Помнишь, мальчик?
Антон медлил, и за него сказал голос:
— Помню. Спасибо тебе за напоминание.
Ну, а те неистовые мясорубщики и вандалы-арийцы, которых наствозыкнуло и благословило германское правительство на невиданный разбой в России против ее армейцев-защитников и цивильных жителей, коих тоже, не щадя нисколько, предавали смерти, — те из них, которые сами сбереглись удачно в пекле развязанной ими войны, — разве они нынче каются в непростительно совершенном ими зле на чужой земле? Да никоим образом! Ничуть! У них есть один железный аргумент: был такой приказ; они ослушаться не могли, как солдаты. Это была их обычная работа. Бесполезно тут касаться совести.
В людных пивных, потягивая из кружек классное пиво, они нынче изображают из себя очень заслуженных и добропорядочных европейских граждан, живущих в согласии с законами и думающих всегда правильно и хорошо. И их благовоспитанные детки и внуки в парламенте, еще услышим мы, будут с пеной у рта разглагольствовать о том, что, дескать, у русских-то не все ладно с правами человека и что нужно требовать от них если не уступок в том-то и том-то, то хотя бы дележа кусочков природного пирога, которым они владеют, — запад ведь это может оплатить. Но то, что агрессор нанес нашей стране величайшее разорение своим вторжением и выбил целые трудоспособные поколения, — об этом наследники его молчат благоразумно.
Едва ли не двадцатую часть репараций от причиненного ущерба получил Советский Союз лишь от одной Германии. От бездны же других европейских ее саттелитов, охотно воевавших на нашей территории, нисколько. А ведь только 24 дивизии Финляндии держали долгую блокаду Ленинграда — родного любимого города ее верховного правителя и героя, русского офицера Маннергейма. И Финляндия тоже содержала в невыносимых лагерных условиях военнопленных красноармейцев. И те гибли.
Таковы-то эти доблести. О них — негоже говорить?
Гостей отвели на ночлег в райски пустовавшую наверху светлицу, еще попахивавшую краской, но в окна вливался волжский воздух. Оленька была очень довольна собой, оживленной и счастливо усталой. Антон лишь поцеловал ее, прилег на мягкую постель; и они тут же успокоились, отдалились. Его потянуло в сон. Он не сопротивлялся. Правда, еще пустословил сам с собой: «Ну и что я высматриваю? Я, конечно же, отъявленный трус. Кому помог в беде? По большому счету. Никому. Даже и не мыслю оказаться у пропасти — выстоять, не спасовать… Пекусь о себе, своих пристрастиях, выгодах, ревную… Ладно, что никого не убил, хотя ненависти к пришельцам и хватило надолго; она не выветрится, видно никогда…»
Как знающий посетитель Третьяковки, Антон одиноко поднимался по прямой парадной красноковровой лестнице, ведущей на второй этаж. Целеустремленно завернув влево, вошел в большущий темно-красный зал, как бы наглухо задрапированный сверху-донизу, без окон и без всяких экспонатов. И увидал небольшого, но значительно расхаживавшего и ушедшего в себя Сталина, в глухой серой шинели. «Значит, он переживает», — нашлось в памяти то слово, которое не любил употреблять Лев Толстой. И с толикой сочувствия и как более выдержанный и здраво рассудительный гражданин, способный кое-что понимать, стал успокаивать его: «Да Вы плюньте на весь шурум-бурум, Иосиф Виссарионович, еще рассветет…» Но Сталин не то, что не внимал его словам; он и слушал и не слушал его, прохаживаясь взад-вперед, или значительно не слышал его.