Свет мой Том I
Шрифт:
Степинские старики, родители, два сына и дочь жили по местным масштабам и, повторим, понятиям вполне зажиточно.
Игнат Игнатьевич был раскос («Верно, не обошлось тут без татаро-монгольского ига», — приговаривала Люба, его внучка, и в том числе про себя). И временами мужицкое бешенство, что цунами, проявлялось в его характере, что впоследствии и у Павла и их с Яниной детей, у которых глаза тоже были немного раскосы, если внимательно приглядеться.
Отец не любил Павла, лодыря, которому чужда была крестьянская работа. Павел, отлынивая от нее, уже с 15 лет вовсю бегал по девкам, являлся домой с утренними петухами — и дрых без задних ног. Игнат Игнатьевич, ни слова не говоря, законно перетягивал его возжами. До следующего раза. Но так не могло, не могло продолжаться бесконечно. Слишком многое от всех требовала тяжелая землепашеская
Известно, что при хозяйствовании на земле, при возделывании почвы, культур посадочных, садовых, при содержании скота и домашней птицы, кроме опыта и определенных знаний и набора инвентаря, нужны, разумеется, смекалка, хватка. И этим Игнат Игнатьевич определенно обладал. Так, он самолично пришел к выводу, что коров надо держать во дворе не только для навоза, чтобы удобрять пашню, но и для получения в больших объемах молока. Он купил сепаратор, а маслобойку сделал старший сын Егор, которого он очень любил — за его сметливость, хозяйственность; они стали сбивать масло из сливок. Формировалось оно по фунту — и отвозилось регулярно на рынок. А оттуда, с рынка, они привозили жмых для скота. Шел как бы оборот товара. Игнат Игнатьевич уже знал и то, что коров нужно кормить по диете. Вот еще когда познакомились с этим словом!
На такое-то ярмо Павел, по-видимому, точно не годился. Не годился, и все.
Нужно сказать, что и в последующей городской жизни Павел Игнатьевич, кем он стал, никогда не обременял себя никакими излишними заботами ни в чем, нисколько не переламывался и находил для того очень подходящие, главное, для себя объяснения. Вполне, кажется, объективные. Он любил порассуждать по поводу и без повода, был бы слушатель у него.
— Вот ты успешно просвещаешь, — откровенничал Павел с женой Яниной, как бы оправдываясь, — и твои слова вроде бы слушают, а кто исполнится желанием последовать за тобой? Редко кто. В жизни все не устроено и вовек не устроится; а нам подай все готовое и то именно, что есть у соседа — тогда-то и будет полное равенство. Природа так физиологически устроена. Иное существо лежит, зарывшись в ил или грязь и дремлет себе, сцапает зазевавшуюся мелочь — и опять лежит лежмя; а другое существо носится вдоль и поперек — и само не дремлет и другим не дает. Человеку же хочется потолкаться и на толкучке. Что же, это запретишь? Нет, мы привыкли к такому понятному равенству и уже бунтуем, если что приходится не совсем по нашему нутру. На большее многие не способны: одолела лень-матушка. Главное, нам надобно поесть, поспать, а там что бог нам даст.
Но сначала все несладко, я узнал, повытерпел.
— Когда я думаю, — заговорил он как-то с Антоном, своим зятем, — о том, что директора колхозов и совхозов жалуются: дескать, им мало людей дают из города на подмогу, мне приходят на ум многие несовместимости. Я помню: из нашей большой семьи деревенской в обычное время и весной работало, скажем, двое, не больше; а в сезон, летом, во время уборочной, работало шестеро-семеро человек, и в таком напряжении день-деньской, без выходных, месяца три. Разве теперь так работать будут? Если сеют при современной технике двое сеятелей, то убрать урожай вдвоем они уже не могут — нужна дополнительная сила. А ее нет. Обращаются за этим в город. А для того, чтобы городским жителям комфортно работать на земле, нужна специальная одежда, а не ажурные туфельки. Но специальной одежды нет. Да и сама работа очень грязная. Любая. Возьмем тот же горох. Вроде бы он вкусный, если его приготовить отменно. Только он же грязный, с землей. Попробуй покопайся вначале. Дальше. Помню, лен после того, как вручную навяжут бабки и перед тем, как трепать его, замачивают в мочило. Как было на вашей родине? Тоже так? После обмолота?
— После стелили-расстилали соломку под августовские росы, — пояснил Антон. — На месяц примерно.
— Может, так и лучше, — продолжил Павел Игнатьевич. — А у нас замачивали в мочилы — такие ямы с водой и дерном еще придавливали сюда лен, чтобы тот опустился ко дну, полежал в яме. И вот полежит он до заморозков. Отец попробует: готов! И выходишь
XVII
Павел Степин как с печи свалился, столкнутый собственным норовом в большой город на Неве, — залетный юноша-четырехклассник, не знающий еще городских порядков и остервенелости, когда тьму горожан мучили послереволюционное неустройство, безработица и безысходность от невозможности зарабатывать на жизнь и когда утомляюще-бестолково толпился, толкался, колыхался и плевался безработный люд у Биржи Труда — на Петроградской стороне (около, однако, здравствовавшего Ситного рынка). Ладно, что тут, нашедшийся заступник племянника, дядя Макар, работал секретарем партбюро пивоваренного завода «Красная Бавария»: он пристроил Павла сюда, определил его в ученики к мастеру — эстонцу Крубелю.
— Сделай-ка на ящике замок! — командовал Крубель. Надо было связать ящик.
— Сделай линейку метров пять! — следовал новый его приказ.
Заданьице уже покруче. И Павел не справился с ним — виновато оправдывался перед мастером:
— У меня же инструментов нужных нет…
А вскоре он стал ремонтировать большие пивные ящики — рабочее жбанье с двумя рукоятками сверху и двумя же полозками под днищем, на роликах, постоянно таскаемое с жидкостью лошадьми и потому ломавшееся. Он готовил для них нужную замену — ручки, полозья, ленту стальную и ею оковывал их. По выработке ремонт каждого такого ящика стоил 40 копеек.
— Смотри, пролетарий безмозглый, гвозди не везде загибаешь, не годится — рабочие поранятся, — делал обычно Крубель замечание справедливое.
И Степан учился на своих ошибках и приноравливался ко всему. Но ему работалось даже очень сносно, прибыльно. Зарплата была 100 рублей в месяц, плюс пособие, плюс месячный отпуск в году; на 100 рублей можно было сразу купить пальто, костюм, ботинки. И больничный бюллетень оплачивался стопроцентно без задержки. Главным пивоваром на заводе был немец-коммунист, получающий 400 рублей зарплаты. Как только подходил для него срок отпуска, он сдавал на хранение партийный билет и ехал отдыхать в Германию.
Немцам потребовалась масса-гуща (ячменная, пшеничная и т. п.). Эта гуща вываливалась на изрядные поддоны и машина сушила ее. Затем же ее, высушенную, порошкообразную, ссыпали в кули; те зашивали намертво, и на них краской ставили трафарет «Л.П.» — для отправки.
Однажды вся масса эта, будучи на просушке, возгорелась — возможно, была просто недосушена. А он, Павел, ничего не видел, потому что заснул на работе. Во второй раз гуща вылилась в помещение. Он получил выговор за недосмотр. В эту пору, когда уже не стало его заступника, дяди Макара, в партбюро, его посылали работать по-всякому: и смазчиком, и конюхом, и дворовым рабочим и опять гущеваром, начисляя в оплату и меньшие суммы соответственно; сколько-то прибавляли, если месяц длиннее был. А потом еще раз при нем случилось подобное (уже в 1929 году) — и его совсем уволили. Это было для него, так сказать, первая проходная. Жил он на улице Деревенской бедноты (прежняя «Мало-Дворянская»), у тети Евдокии — платил 25 рублей за комнату и кормление.
Осенью Павел, посещавший уже осознанно общеобразовательные курсы по повышению грамотности, поступил в трехгодичный Рабфак. Рабфаки в сущности выполняли просветительскую роль, привлекая рабочие массы и так способствуя формированию молодежного образования. После же Рабфака молодежь шла в любой институт. И никакого конкурса при поступлении в институт не было и не могло и быть.
Утверждалось в лозунгах: «Социализм можно построить». Сторонники же Троцкого открыто говорили обратное. Неожиданно в одно время все узнали, что цены на товары и продукты подскочили в несколько раз, а зарплата нисколько не увеличилась, разумеется, — кончилась политика НЭПа. И только теперь Павел узнал (причем из стенгазеты институтской), что есть в партии такой руководитель — Сталин.