Свет мой Том I
Шрифт:
Япония была явно разочарована таким поведением Гитлера.
Между тем министр иностранных дел Японии Мацуока 7 апреля 1940 года приехал из Берлина в Москву и подписал пакт о нейтралитете с Россией. Это он говорил: «Нам недостаточно взять Гуам, Филлипины. Мы должны вступить в Вашингтон или в Сан-Франциско и подписать перемирие в Белом доме…» Ну, если японские философы считали: «Все другие государства эфемерны, как миражи моря…»; «Нет цветка лучше вишни и человека военного…»
А что думал тогда Гитлер: «Мне не избежать союза с Россией. Это будет моя величайшая игра… Пока справлюсь со странами Запада… Глупцы те люди, которые думают, что мы будем идти прямолинейно…»
Итак,
И оттого в этот раз, хоть и обрадовал ее приход Анны, она была особенно как бы замороженной в разговоре с ней, несколько безовнимательной, казалось, к ее искренним предложениям.
Она в слезах поблагодарила Анну за беспокойство о ней и лишь подтвердила возможное желание свое объединиться выездом с Машей: так, наверное, сподручней будет для нее, она не будет одна с годовалым сыном и не станет обузой для Анны.
И тут розовощекий Славик, сидя то на руках материнских, то на кушетке, то вставая, настойчиво лез, чмокал, гутарил что-то, тянул пухлые ручонки и царапал, хватал за одежду, словно так напоминал о себе и о том, что, главное, его-то жизнь важней, важней всего, сколько ни разговаривай над ним.
VI
— Ну, правь, Саша! — сказала Анна, вздохнув. — Поехали, дети! Авось, все сладится… — Начавшиеся бомбежки вынудили ее самостоятельно искать какой-то выход для семьи, оказавшейся перед пропастью; она надумала, хоть и сомневалась в том, выехать на какое-то время с семьей из-под Ржева, — туда, где могло быть безопасней, потому что предполагали все, что под городом непременно вспыхнут бои. И для отъезда она взяла у председателя лошадь. Она, оставшись одна, без мужа, теперь пуще всего боялась нерешительности и промедления в решении вопроса, касавшегося жизни детей. И потому так решила теперь.
Они всемером, уложив на телегу в узлах и мешках нужные вещи и продукты, направились восточней за десяток с лишним километров к ее дяде Петру Васильевичу, в хуторок Строенки.
Младшеньким — Тане и Вере, сидевшим на возу, — все казалось точно путешествием в неведомое; они, дивясь, ловили в ладошки висячие колоски зажелтелой шепотливой ржи, близко подступавшей разводьями к дороге, заглядывались на речки, нескончаемые избы, сараи в деревнях и на встречных крестьян. А старших братьев и сестру, то ехавших, то шагавших, то пивших от жажды воду у попадавшихся по пути колодцев, как-то смущало на людях свое великое переселение. Смущало, что на них глядели с выражением любопытства и сострадания. Никто из местных пока ничего подобного не видел. И даже дети от удивления, замирая, круглили глазенки. И не обходилось тут, разумеется, без неизбежных аханий, расспросов. Кто вы? Переселенцы? Погорельцы? Нет? Откуда же?
Анна волновалась от этих встреч, вопросов и, краснея, охотно объясняла всем, что они из Ромашино и что только уезжают прочь от бомбежек, и советовалась
Катясь по песочному пояску дороги восточно-южней, через пятнадцать примерно километров нашли лесной фактически хуторок Строенки и подъехали к владению дальнего Анниного родственника. Малость притомленные, пропыленные и замурзанные, по-тихому спешились у плетня, словно ожидая неминуемого приговора, поскольку несомненно свалились сюда, как снег на голову, не иначе… без предупреждения…
И были обеспокоенно тихи вышедшие к ним из ладно скроенного дома с отличным видом на лесистые вокруг места, тихие, первозданно свежие, хозяин Петр Васильевич, брюнет с бородкой, умными глазами и в рубашке-косоворотке навыпуск и хозяйка Вера Павловна с подобрелым загорелым лицом, и дичившаяся от взросления их дочь. Даже рыжеватой масти кошка мягко-независимой походкой прошла мимо, не взглянув и не желая познакомиться ни с кем из приезжих.
За общим затем чаепитием у блестевшего медью самовара на уютной террасе, с намытым полом, с солнечными пятнами и мягкими дерюжками, уравновешенный и дружелюбно настроенный Петр Васильевич повел ровный вразумительный разговор об Анниной затее с приездом этим:
— А где ж работать будете? Надо же кормить семь ртов… обувать, одевать ребятишек. И сама-то, говоришь, уже не работница…
— Да, я думала об этом… — И мама, будто взглядом обращалась за поддержкой к своим детям.
— А если немец и сюда дойдет, — как быть дальше? Куда ехать таким караваном? В конце лета задождит, холода потом ударят…
Его жена огорченно молчала, глядела тяжело, слушая умно рассуждающего и тоже, видно, огорченного этим мужа. Здесь, в обжитом родном гнезде, где так славно светилась, подступая к жилью, близкие березки лучистые, рассыпанные и млела в свете дня каждая знакомая веточка, не ведая о печалях на свете, — здесь хозяева, видимо, еще не верили в вероятность бедствия, способного обрушиться на них, и в то же время не испытывали той же тревоги, смятения, что испытывала многодетная мать. И они не предлагали помощи незамедлительно. Было б им, естественно, очень накладно. Потому вот и судили-рядили старым неспешным образом. Конечно, недельку прожить, пожалуйста, а результат какой?.. Где выход?
И Анна, потускнелая, в простой серой одежде, замолчала, поджавшись на скамейке, как разоблаченная, пораженная, наверное, провалом своих сокровенных чаяний… Лучше уяснила суть пребывания здесь. Воистину сбоку припека; нечего рассчитывать на снисхождение, на то, что кто-то кинется сразу к тебе на помощь с распростертыми объятиями. И ей понятней и без слов становилось ее нелегкое положение.
Спали ночью на полу террасы под шелест листвы и кукареканье петухов. Плакала Таня во сне — ей снилось что-то страшное, и она цепко держалась ручонками за Зою. И новый день прослонялись неприкаянно в Строенках. Анна изводилась вся. Она с детьми выступала, ровно бедная просительница; соответственно и с нею говорили, принимали ее так, тоже чувствуя это, — совсем не так, как могло быть при отце. И такое тоже огорчало ее, и она расстраивалась больше из-за этого. И теперь советовалась со старшими детьми. Отец-то, бывало, сам знал, что делать, заранее.