Свет мой Том I
Шрифт:
— Надо мясо сохранить — и тогда можно будет выжить в передряге этой, затяжной, судя по всему. — Он торопился доделать дело: много не разговаривал.
Вроде б неприступно-строго держалась холеная его жена Варя.
И Аннино семейство, ясно, жило здесь в чужом доме, как-то извинительно — не растопырялось очень, что говорится. Все ходили здесь, можно сказать, бочком, прижимаясь к стеночкам; спали вповалку на полу, подстилая барахлишко под себя; самовольно не топили и не заслоняли хозяйки-ну печь — ни-ни; варево же, какое готовилось на целую прожорливую армию, стряпалось урывками. Для чего еще использовался примус. Либо
Вокруг же все усиливалась напряженность. Население редело — самоходно убывало на восток. С юго-запад уже явственно-слышно надвигался, глухо погромыхивая, фронт; совершенно беспрепятственно рыскали над землей фашистские бомбовозы и, разворачиваясь над Ржевом, все сбрасывали и сбрасывали бомбы на целое море огня и дыма: город сплошь горел. Несло гарью. По ночам аспидно-черным над городом в полнеба полыхало зарево. Оно словно предвещало конец света.
В течение трех дней отходила в тыл (и через Дубакино) крупная воинская часть. А по большаку и по полям красноармейцы то рыли окопы, то спешно, бросая их, уходили куда-то. Была полнейшая безориентированность. Ходили слухи о том, что в Зубцов (восточней Ржева) выброшен немцами десант. И это подтвердила сама Варя Овинина, которая, любопытствуя, дошла до Зубцовского тракта и собственными глазами увидала там ползущих по нему немецких солдат.
Отчего-то бодрился Артем: на что-то надеялся. Анна терялась, не зная, что предпринять теперь. Они, Кашины, уже вторую неделю задерживались с обратным выездом из Дубакино.
Вдруг Анна, ойкнув, унимая дрогнувшее сердце, вылетела вон из домины — навстречу шедшему нашему, вероятно, отставшему пехотинцу с забинтованной под пилоткой головой. Заступив ему дорогу, жалостливо глянула ему, молодому, в его горячено-запавшие, что угольки, глаза. И зазвала его в теплый домашний угол. На стул усадила.
Сел гость дорогой, в шинели серой и с винтовкой в руке, точно изваяние какой живой печали да суровости; его обступили все, затихшие, бессильные помочь ему. И Анна, суетившаяся подле, точно около кого родного, уж не знала, как и обласкать и приободрить его, а не быть самой приободренной им. Она предлагала ему кружку молока, поднесла ее ему старательно. Он взял в руку налитую кружку, подержал ее и затем словно помимо своей воли лишь поднес ее ко рту и отхлебнул глоток; дробно застучали у него зубы об нее, выдавая его сильное волнение, — и он опять опустил ее с сильнейшей дрожью. И больше не притронулся ни к чему. Он не знал, куда идти.
Анна, ставшая слезливой, прослезилась. Сунула ему в карман еду:
— Коммунист, поди, сынок.
— Не все равно ли, мать, теперь? — с печальной укоризной ответствовал боец, вставая.
— Служивый, лучше будет, если сдашься, — всунулся с советом немудрящим сытый, потрудившийся Артем.
— Разве ж можно?!.
– задохнулась Анна негодующе. — Народ бросить?!.
— А куда он скроется от немцев? Посуди. — Артем был невозмутим. — Мы брошены. И почти окружены. Наутро, может быть, они явятся и сюда. Нет, служивый, лучше брось винтовку, сдайся… Так ты свою жизнь хотя бы сохранишь.
Артем, видно, сам храбрился, настраиваясь, готовясь к неизбежной перемене жизненных обстоятельств, отчасти успокоенный той малозначащей чепухой, что он вычитал
После ухода пехотинца Антон вновь поехал, запрягши лошадь в бричку, в Ромашино, к тете Поле и Валере — по сути как связной или разведчик; кроме выяснения складывающейся обстановки, он также получал от них необходимые продукты, а главное — свежевыпекаемый подовый хлеб. Шестнадцатилетний же Толя отказался опять съездить — ему попросту не хотелось: он напрочь увиливал от всех работ и забот. Так что Антон вновь в одиночку захлябал в таратайке по пустынной дороге по наструганной холодом с деревьев и кустов листве.
Вчера еще жидкая цепочка бойцов рыла вдоль большака окопчики и протягивали телефонный провод. Они, окликнув его, спросили:
— Эй, пацан! Там, откуда ты едешь, немцев не видать?
Он сказал им, что их уже видели два дня назад на зубцовском тракте, позади нас.
— Что же, стало быть, нас обошли? А ты не брешешь, малой?
— Что знаю, то и говорю вам! — Осердился он.
Но сегодня почти никто не встретился ему в дороге. Всюду пустовали жилища, придворовые постройки. Одна лишь немецкая «Рама», осуществляя разведывательный полет, плавала, как заводная, в стеклянном небе.
Очень возбужденная тетя Поля наказала: чтобы завтра утром же все собрались и вернулись домой; дело-то спешное: вот-вот могли уже нагрянуть немцы; только бы успеть до них, чтобы разминуться с ними в чистом поле. И Антон с тем, прихватив две краюхи душистого ржаного хлеба, заторопился назад, насвистывая. При его отъезде вблизи сильно бухнул взрыв — и взметнулся черный султан земли, обломков и дыма. Кто-то взорвал на окраине деревни грузовик.
Правда, Антону пришлось поволноваться в конце поездки, как он подъехал к злополучному мосту, нависшему над речкой: из мостового настила исчезли два бревнушка, отчего зиял проем, так пугавший гнедую. Она опять стала, боясь перешагнуть препятствие; фыркала, косясь, и упрямилась. Началась сущая пытка для нее и для ее возницы-малолетки.
— Ну, ступай, хорошая Рыжка! Иди! — умоляюще и одобрительно просил Антон, соскочив с таратайки и встав сбоку. — Ты уж не подводи. Давай! Нас же ждут! Ты слышишь?
Он очень испугался того, что умное животное, вконец заупрямившись, не станет перепрыгивать зияющий проем в мосту — просто не послушается его, мальчонку, не мужчину: поймет, что она вольна так поступить. А помощи ждать было неоткуда. Хотя, впрочем, она обычно слушалась его.
— Ты не бойся, Рыжка! Чудачка! — Антон, зайдя спереди, дергал за уздцы упрямицу и невольно повышал от нетерпения (или, вернее, от отчаяния) голос: — Ну, прыгай-же, голубушка! Прыгай, Рыжка! Говорю тебе! Давай же! Н-но! — и аж замахнулся на нее кнутом. Для порядка. — Умница!