Свет мой Том I
Шрифт:
— Ну, а вы-то как, ребята? Думаете что?.. Дома ж бросили все. Пригляд нужен. Тетя Мария не справится — одна. И лошадь вернуть надо…
Саша сказал уверенно:
— И ты сомневаешься еще? Нужно возвращаться, Не бомбят же эти дни. Может, и отгонят немцев?..
И решилось просто с возвращением. Стало легче на душе.
Переспали еще ночь у родственника. А наутро поклали свои вещи и уменьшившиеся запасы хлебные и овощные на телегу, взгромоздились на нее и отчалили в обратный путь, зная теперь верно, что рассчитывать приходится лишь на собственные силы, разум. И неплохие хозяева попрощались с ними с нескрываемым уже двойственным выражением радости и печали: они радовались
И снова на дороге, в деревнях глазели на них с пристрастием участливые сельские зрители: что? Откуда? Почему?
Как первая репетиция прошла.
VII
Кашины, вернувшись из Строенок, навыкли теперь предночно выезжать семейным караваном подальше от дома (с узлами, с тряпками) — поближе к заказнику и ночевать здесь на траве, чем страховались, как надеялись, отдаляясь на ночь, от места, или цели, немецких бомбардировок. В дальнем овражке они выпрягали лошадку из телеги и, привязав ее, пускали ее на корм травяной, а сами забирались под кусты ветвистого ивняка, в пересохшее ложе речушки; раскладывали для себя какие-нибудь подстилушки и, обыкновенно по-детски возясь и пыхтя, укладывались на ночлег. Обычно тарабанили, копошась на неудобных комьях, и не засыпали долго; вслух считали мигавшие сквозь листочки звезды в темно-синем небе — много ж их; радовались таким же звукам копошенья, исходящим из-под близких кустов, и слыша где-то даже мышиный писк.
Теперь весь люд стронулся — похоже, кочевал, пока стояло тепло; народ отбегал от изб своих на безопасное расстояние, несмотря на то, что несколько ночей кряду и не было бомбежек вражеских.
А утром все, позевывая и поеживаясь от свежести, волоклись обратно домой. Но затем братья Кашины сноровисто вырыли траншею крытую на задворках, в вишеннике, и каждый раз, только налетали стервятники, неслись сюда или отсиживались тут, ночуя, в земле при их интенсивных налетах.
Анна согласилась с просьбой исполкома — впустила в просторную — пятистенную — избу на временное жительство семерых молодых великолукских железнодорожников, помогавших налаживать на узловой станции Ржев-II бесперебойную перевозку грузов, поскольку немцы усилили бомбежки, пытаясь все разбить, уничтожить. Сколь же опасна и адски изнурительна и нескончаема была работа у этих славных неунывающих ребят, оторванных в силу необходимости от своих семей. В какую-то ночь немцы провели одиннадцатикратное бомбление станции. И нужно было быстро восстанавливать железнодорожные пути.
Сколько же бомб наготовили разумные немецкие рабочие, чтобы их сбросить на головы себе подобных! В ответ на то, что Россия только что подкормила пшеницей Германию, а значит, и чьих-то их сыночков, этих белокурых бестий, что целенаправленно швыряли наготовленные бомбы в российских жителей. Какая же несуразность сидела в головах новоявленных кровопийцев? Впрочем, и ныне, нужно сказать, еще крепко сидит несуразность в головах иных европейцев и неевропейцев: все ждут от России только подарков земных, потребительских; на то они сами-то неспособны никак — в уме у них не заложено; вот подставить подножку России-то пожалуйста — всегда готовы! Не взыщите, мол. У нас демократия!
Итак, бомбежки участились. Вскорости заладились и большие дневные налеты «Юнкерсов» — вслед за тем, как около тридцати вражьих бомбовозов нагло отбомбили Ржев утром, а еще наведались и в обеденный час — залетели для скрытности от ослепительного солнца, в обход зенитной батареи. И — что удручало мучительно — сколько ни бабахали по ним зенитчики из зениток (правда,
Анна по-возможности подкармливала ряботяг-великолукцев варимой и выпекаемой едой. И с тревогой выспрашивала у них:
— Скажите, неужели же они, немцы, Ржев займут?!
— Безусловно, мать, нужно того ждать, — не кривили перед ней душой дружелюбные молодцы; — если уж они по-скорому взяли Великие Луки, то не миновать подобного и Ржеву… Мы так думаем…
— Как же?! Что же с нами станется? Ведь и Москва отсюда недалече…
— А кто ведает, что будет? Может быть, они докатятся и до нее, столицы, как Наполеон когда-то: зверски гады жмут… Наловчились, знать…
— Господи! Да как же теперь жить нам? В таком переплете…
— Но поверь, мамаша, поверь: еще соберется весь наш люд, поднатужится — и обязательно вытряхнет вон непрошенных гостей, я верю, — говорил ей светлолицый румяный Ванюшка, который мог перед пацанами, собравшимся вокруг него, свободно играть — перекатывать могучими бицепсами — на зависть им.
И слова, и поведение иногородцев, их стойкость, вразумительные рассуждения помогали ей поддерживать в себе какое-то равновесие, чтобы не упасть духом преждевременно.
И не знала, не знала Анна того, насколько справедливо страшилась могущего еще быть для нее, для всех. Как не знал никто. Решительно никто не мог сказать, что же будет дальше.
На исходе августа, когда из колхоза уже эвакуировали в тыл скот — буренок, свиней, лошадей и в нем практически свернулись сами собой все работы полевые и не была даже дожата рожь и не выкопана картошка, морковь, правленцы попросили Анну о следующем: чтобы она уговорила мальцов своих попасти дюжину неэвакуированных (по разным причинам) колхозных и частных коров. Они с досадой признались ей, что некому больше стало это поручить. А ее ребята послушны, исполнительны — на них всяко можно положиться… И она не смогла отказать людям. Лишь после огорченно покачала головой, осуждая свою сговорчивость.
Это дело стало небезопасным.
Братья Кашины, пасшие в эти дни коров в поле, по обыкновению держались вблизи какой-нибудь скирды — чтобы укрыться за ней в случае обстрела или бомбления, потому что все наглее вышныривали из-под облаков немецкие горбоносые «Юнкерсы» и звенящие металлические осы — «Мессершмитты»…
Братья, прислоняя палку к боковому склону сметанной скирды и ухватываясь за слежавшиеся прядки клевера, легко вскарабливались на самый конек ее, осматривались. Тот служил для них будто наблюдательным пунктом. Отсюда просматривалась неизвестная и туманная даль окрестностей. Разрушаемый Ржев еще жил, дымил копотью, еще сновали поезда, гудели… Серебрилась облачность, нависшая над желтевшими овсами, жнивьем, темно зеленевшим клеверовым подростом, буревшим картофельником, серенькими избами, крышами, над вечно закаменевшей белизной вдали на просторе, как свеча одинокая, брошенной церковью среди доживавших век деревьев. Стаивались с шумливым круженьем перелетные птицы…
— Эй, верхолазники-негодники! Слезайте же живей! — Гневно-возмущенно пригрозил пастушкам хлыстом бескоровный дядя Тимофей, белобилетник, проходивший неподалеку от скирды. — Что ж вы, паршивцы, кладку разбиваете, портите?! И коровы углы гложат… Ишь, басурманы, затеяли что!.. Вот я вас проучу!..
— Все едино ведь погибнет, дядя Тимофей, — прокричал ему Антон. — Или будет хуже: немцы сено заграбастают, как пить дать…
— Слазьте, говорю! — не унимался колхозник. — И кончайте растабаривать! Все нам самим достанется…