Свет мой Том I
Шрифт:
Только старшим было уж не до этого. Женщины уже ввязались в схватку с двумя немецкими солдатами, открыто залезшими в тетиполин двор, за бедными хохлатками; страсти накалились так — только б головешки растащить, чтоб не полыхнуло пострашней.
Была то, казалось, лишь возня, не более того. Вроде б понарошку все… Что ж такого: солдаты, держа емистый мешок и горячась, излавливали носившихся по двору кур, а Поля, Анна и Наташа мешали им то делать или же выхватывали птиц из загребущих солдатских рук и выпускали несушек опять на волю. Но не должно, не должно было никак все закончиться такой, казалось бы, невинно-легкой потасовкой. Напряжение росло. И верно: вот уже обезумел молодой остролицый немец, что был в сбитой с беловатого затылка на бельма пилоткой. Он взвизгнул, как резаный, и
— Фашисты! Фашисты! Фашисты!
Он зажимал ей рот, вновь дергал свой карабин — она кричала и боролась с ним.
— Полюшка, опомнись; милая, брось, что ты! — молила Анна. Умоляла.
Но ни к чему умоленья. Ни к чему и то, что теребила ее за рукава фуфайки и Наташа. Толя же с разбегу, вскочив во двор, рухнул к ногам матери и заколотился в рыданиях, приговаривая, что они убьют, убьют ее и что-то такое, бессвязно рвущееся из глубин подсознания…
К счастью, вовремя второй солдат вмешался: прицыкнув, толкнул вспылившего напарника, стал уводить его отсюда. Они, возможно, побоялись лишнего шума и, значит, привлечения к инциденту внимания начальства. Наступил перелом в столкновении.
— Wil schade! — произнес, остывая, душитель в распале ненависти к чужим мирным жительницам, которые были по его разумению виноваты в том, что бдительно стояли на пороге своих жилищ и которых он поэтому был вынужден хватать без промедления за горло — так же, как кур, — только пачкал свои руки о строптивцах. И поэтому произнеслись им автоматически с досадой столь безжалостно-уничтожительные слова: — «Как жаль!»
Гроза миновала. Напряжение разрядили слезы Поли, Анны и Наташи, видевших, как немчура сматывалась без оглядки, поволочив куль с изловленными несушками. Женские слезы были вовсе не от ужаса перед тем, что только что могло произойти, не слезами жалости к самим себе, а больше всего слезами осознаваемого бабьего бессилия перед гитлеровскими вояками.
— Ну, погодите же! — еще грозилась вслед уходившим солдатам Поля, утешаясь хоть этим. — Найдется управа на вас, бандиты!..
«Хорошо еще, — подумалось при этом Анне, — что мы-то здесь как-никак вместе. А каково-то сестричке Дуне быть одной… Без поддержки всякой… С малым дитяткой…»
И она о ней сильней запереживала. И вспомнила о Василии. Что с ним? Три письма коротеньких он прислал, намекал, что он воюет примерно в тех местах, куда хаживала к мужу бабушка Анны. Писем не получал. Идет в бой, товарищей, знакомых нет.
XIV
И как же спастись в потопе безумства врагов, безвременья и запастись не только терпением? Приближалась зимушка-зима…
Братья Кашины, промышляя в городских развалинах, у самой железнодорожной станции Ржев-II, расколошмаченной бомбами, — с перекрученными рельсами и шпалами, с погорело-черными каркасами депо, построек, вагонов и воронками, обнаружили в расковыренном массиве открытого ледника соль: она — настоящая, крупнозернистая — пластовалась под слоем наращенного льда и опилок, закрывавших его для того, чтобы он не стаивал. Обычно лед отсюда развозили по многим продуктовым базам и в магазины. Понятно, что находка соли пришлась как нельзя кстати; отсюда мальцы, набирая ее в мешки, дважды в день потихоньку носили домой — запасали ее в первую очередь. Ничего другого из продуктов не осталось, чем можно было бы воспользоваться. Весь сахар же, хранившийся в складах, как и зерно, и масло льняное, сгорели вместе с военным обмундированием и иными вещами. Сахар от жары сварился и потоками растекся по канавам земляным. Редкие ходоки (было почти безлюдье — и тоскливо) кололи коричневую
Штабелями здесь стояли одна в другой армейские, спаявшиеся от сильной жары, зеленые обливные кружки. И бруски мыла лежали отдельно. В больших бочках — томатная паста. Лешка отодранной щепкой подцепил сгусток пасты — лизнул; она — еще теплая, густая, вкусная. Кто-то знающе сказал:
— О, томат! Знатная приправа! Надо б прихватить… А в чем?..
Подходящей емкости ни у кого не нашлось, при себе не оказалось. Так что ушли без томатной массы.
На подсобном же поле брошенном — что при станции (его название «Вперед!») — была уже нарыта в гуртах крупная морковь, и здесь обыкновенно побирались две-три женские фигурки, и все.
Почему-то на Горе, за капустным и турнепсовым полем, приземлилась светло-серая немецкая «Рама», она была будто брошена — без всякого присмотра. Интересно ведь! Завернув сюда через овраг, братья, Антон и Саша, опасливо приблизились к летательному аппарату, приземистому, компактному. И Саша не вытерпел: наскоро даже влез в пилотскую кабину, покрутил в ней приборчики, гаечки, причем, как водится, и что-то открутил. Но они и смылись побыстрей: понимали, что им бы не поздоровилось, если бы их застукали немцы за таким занятием… Ведь те-то обитали в избах совсем недалече… И они не церемонились ни с кем по части расправы…
О том свидетельствовала одна, казалось бы, совсем безобидная история…
Когда добрая тетушка Даша, мать взрослого безногого (он был на протезах) Ивана, вошла в избу Кашиных, тут тоже стоял застойный дым коромыслом от наезжего немецкого воинства, хуже, чем на дворе постоялом. Дверь избная почти не закрывалась — хлопала непрестанно; незваные гости сапожищами топали, глотками лужеными громыхали. И в этом чаду, среди кухни, ласково глядела на нее Анна. Однако Даша смотрела на нее сквозь какие-то прощальные слезы и губы у ней дрожали.
— Я неправильно сделала, что сюда, к вам, пришла, что ли? — выговорила Даша.
— Что ты, милая! Что-нибудь случилось?
Даша закивала головой, не в силах говорить. Губы у ней задрожали сильней. Она всхлипнула.
— Что же, Дашенька? — Анна подсела к ней на табуретку.
И тетя мало-помалу рассказала:
— Они с самого утра жарили-парили. Совсем закрутилась я, старая. Они — как это? — Wasser warum — что ли, требуют. Матка, давай! А я-то, знаешь, сдуру верчусь вокруг себя, свою юбку оглядываю; думаю: «Батюшки, ведь они смеются надо мной, — где же это я разорвала»?! Потом взошел к нам адъютант, мне сказал переводчик, начальника какого-то, кто въехал к соседке, и сказал мне:
— Матка, быстро отшень руська банька коменданте топить!
Ну, я пошла и стопила, раз востребовали. Сразу конфоркой не закрыла пеку, чтобы угара не было, а пошла после — закрывать. Открываю-то дверь из предбанника, — в бане — матушки! — уже плещется кто-то, водой обливается. Да что я голых не видывала разве? Свое дело сладила до конца и давай ругать того, кто мылся, водой обливался. Ты что, говорю: я для начальника топила, воду грела; ты всю воду выльешь, весь пар повыпускаешь. Я тебе!.. Смотри у меня!.. Я отругала так, кулаком еще погрозила нахальнику и ушла себе. И вожусь это уже дома — и меня уже разбирает сомнение — не сам ли это начальник был? Как вдруг вкатывается к нам офицер немецкий. Со своим переводчиком. Плеткой повернул к себе мое лицо, говорит, как железо режет: «Ти, матка, баня топить? Карашо. Заутра ми восток, дальше, — ти капут! Вешат будем!» Показывает на свою шею и потолок — что меня повесят. Вишь, я оскорбила его: зачем струнила? Господи, за что же? Пошла к переводчику, его помощнику, а тот: «Не можно, не можно! Руська банька коменданта ругать». Смеется сам. — «Да я, — говорю, — неразумная баба: не знала, что это командир был; хотела, как лучше!» — «Не можно!» И все тут разговоры. Мигом зарезала я одну курочку уцелевшую, распотрошила, отнесла. Эту курочку они взяли, как должное. Но комендант и слышать не хочет о прощении меня. Говорит: мол, вот одну русскую свинью повесим, и дадим всем знать порядок… Будешь морген повешена. Так-то вот Аннушка…