Свет мой Том I
Шрифт:
— И со мной при штурме в Пеште вышло так, — сказал Махалов. — Бегу в банке. Спереди доносится крик: — «Не стреляй, браток! Свои!» На секунду опустил автомат, и по мне садит очередь шкура-власовец. Через оседавшего меня Жорка достал его… Вытащил он меня на улицу. — «Лежи до прихода санитаров!» А сам продолжал атаковать неприятеля. И я лежал под обстрелом. Дальше что, Ванюшка!
XII
— Возили-возили меня — привезли в Рыбацкое. Елочки, палаточки. Скинули меня в одну из них. Я словно бы забылся. Сестра будит меня: — «Выпей!» Будто спирт в стаканце. На закуску кусочек сахара. Выпив жидкость, опять забылся, задремал. Потом снова будят меня. Везут в операционную. На стол, под свет.
— О-о! А я — пятого. Здорово, а! Никак не думал!..
— У меня была, т. е. оперировала меня, врач средних лет. Уколы: один, другой, третий. Трещит все в теле. Она: — «Голубчик, кричи!» Какое там… Кричать… Кровь в зубах. Не могу. Она опять: — «Миленький, кричи!» Никак не могу. А они, медики, ни за что не могут вытащить из моего тела осколок снарядный. Насилу вырвали наконец. Показали мне. Величиной он был тринадцать сантиметров! А размер моей раны двадцать семь на двадцать один сантиметр. Оперировавшая хирург с улыбкой и сказала: — «Вижу я, что еще не всех ленинградцев поубивали фашисты». Меня на сантранспорте привезли в Ленинград, на улицу Чехова, шесть; здесь, в здании торгового техникума (кажется таковой он и поныне существует), располагался госпиталь.
Нас как привезли, так сразу скинули с нас шмотки. Но в санпропускнике никак не обрабатывали. Я имею в виду шерсть на теле. Приходит Валя — сохранилось в памяти это имя. Девчонка. Лет девятнадцать, если не меньше. Миловидная, и все у ней на месте. Волосы под косынкой спрятаны. Да ведь девчонки — и наши однолетки — всегда выглядели (и выглядят) взрослее нас. Намылила она меня там, где нужно. Мне-то все равно как-то. Я — лежачий. Мне краснеть нечего и, откровенно говоря, нечем: уж больно много крови я потерял в восемнадцать-то лет. Она хлопнула по тельцу моему вот так. Мне все равно как. У меня тут, на груди, ведь еще ничего — никакой растительности — не было. Не выросло. Этот сорняк позже вылез. Значит, после подняли меня на подъемнике на второй этаж — в палату.
— Ну, ты, Ваня, конечно, занял место у окна, — знающе проговорил Костя.
— Положили меня в углу, — сказал Иван, — и я начал заживо гнить. Со страшной вонью. В теле велика дырка была, гноилась. Это-то — в несказанной благодати чистой постели все-таки.
— Медицинский червей обычно пускают на рану. Они объедают гноящееся мясо. У меня так было в госпитале под Будапештом. И по-медицински это считалось нормальным. Сколько времени ты провалялся?
— Пролежал я два с половиной месяца. Под бомбежками, обстрелами. При каждом налете фрицев нас, раненых, медперсонал старался опустить в бомбоубежище. Иногда я под кровать заползал, чтобы не спускаться, избавить медсестер от лишних хлопот. Я спускал одеяло до пола, чтобы меня, прячущегося, не было видно сразу. Сами понимаете, здесь такая благодать: чистая постель, чистая простынь, чистое одеяльце — блаженство, которое только мы, фронтовики, можем оценить, попадая в такую обстановку. И я боялся даже на полчаса потерять все это из виду. Хотя и был факт, что между этажами во время артиллерийского обстрела попал снаряд. А там лежали тяжелораненые. И вот стеклами, вылетавшими из окон, из них некоторых убило. Одного даже до операционного стола не довезли. Печальный факт.
В палате, скажу, очень хорошо относилась ко мне одна медсестра. Такая Таня. Грудной застенчивый голосок, какие-то одушевленные руки, пальчики. И сейчас я ясно вижу ее перед своими глазами. И тут я не воспользовался этим обстоятельством.
— Ха-ха! — засмеялся Костя, откинулся головой назад.
— Нет, серьезно. Она, я видел, любила меня. Только я-то, чудик, еще не знал всех премудростей в том, как объясниться с ней, что сказать. Она мне очень нравилась.
Между прочим мое это ранение считалось легким… Мне дали и соответствующую этой категории ленточку на рукав:
Натянув их, он сел снова.
XIII
— Вполне сносно, дружок, тебя заштопали, — сказал Костя. — В тяжелейших блокадных условиях.
— Вскоре в Долине смерти, где один берег очень крутой, а другой плоский, я чуть не угодил на тот свет, — рассказывал Адамов. — Немцы поймали нас в квадрат. Вплотную с нами ударился снаряд. Не головкой. Отскочил от земли. Если бы он ударился головкой, — был бы нам каюк.
Поначалу я был у комроты вроде сопровождающим. Еще носил ему котелки с обедом. Затем возмутился: — «Да я прежде всего солдат — не адъютант. И этот долг чести, чувство ее спасали меня, видимо. И на Невском пятачке, бывшем смертью для защитников, где я дважды побывал, даже участвовал во взятии «языка», когда меня ранило вторично — прямо в грудь. Ранило сравнительно легко. Об этом… я, пожалуй, пропущу…»
— Ну, не сокращай, пожалуйста — попросил Махалов. — Важно, как? Когда?
— Сюда мы переправлялись глубокой осенью сорок второго. Ночью. Старшина всего меня перетряхнул; попрыгали мы, разведчики, перед ним, чтобы не бренчать чем-нибудь. Все личные документы сдали на хранение. Весла обмотали тряпками. Тихо сели в лодку, чтобы незаметно переплыть Неву. Из пещерки с берега дали лучик фонарный, чтобы держать путь по нему, поскольку немец бил встречь кинжальным огнем по над водной поверхностью. Погода была зыбкая.
— Сезонная.
— И нас качало в шлюпке на воде. И так…
— А Нева несет… То же самое было и с нами на Дунае, когда переправлялись мы, морская пехота, десантом…
— Да, нас несло сильное течение к Западу.
— Мне непонятно, зачем Невский пятачок нужно было удерживать.
— Я не знаю, но я дважды был на нем.
— Пятачок — это точно была смерть.
— Ну, я был дважды на нем. Итак, переплыли наконец Неву — лодка уткнулась в береговой песок. Старшина попросил: — «Дай мне свой карандаш!» Я дал ему. — «А ты — плохой артиллерист!» — заявил он, серьезный. — «Почему?» — «Отточил карандаш, как Машка, которая пишет письмо любимому… Ну, ты радист, пойдешь с нами в разведку?» А чего? Я пошел с разведкой боем. В дни и часы, когда немец одурело — по двенадцать атак в ночь предпринимал против нас и все вокруг утюжил. Так что здесь, на пятачке, каждый наш солдат был на особом счету.
И вот я стал передавать по рации: — «Наши вошли в немецкие траншеи». Без всего. В открытую. Без шифра.
— Безо всяких дураков?
— Да. Пошли. И уже взяли с ходу четырех фрицев — вытащили их из-под нар в блиндаже. Уже в нашенской землянке, возвратясь, начинаем их допрашивать. Руки им развязали. А переводчиком был я. Вроде б, оказалось, я и освоил нехудо немецкий язык в школе. «Нихт капут!» — первым делом говорю фрицам. Передо мной сидит настоящий красавец ариец. Санинструктор. Фотографии свои достал из портмоне, пасует. — «Это муттер? Это киндер?» — спрашиваю я. Двое детей у него. Он рассказывает. Я беру наушники, опять передаю в штаб, что нужно, ключом работаю. И еще перевожу с немецкого языка на русский.
— И сколько вас в землянке было?
— До десятка, верно, считая пленных. И тут-то один фашист, выдернув из-за голенища сапога нож, кидается на меня из-за спины. А я не видел того.
— И кто его кокнул?
— Разведчик. Если бы он не выстрелил, фашист воткнул бы мне в спину кинжал. Что ж, недосмотр у нас получился. И вдруг один из пленных солдат заговорил чисто по-русски. Это был чистокровный русич: его семья с ним эмигрировала из России в двадцать третьем году. Представляете: в мой год рождения!.. И он, и этот санинструктор сказали, что убитый был сволочь. Если бы они сказали про нож, тот бы и их порешил. Какая ж болезнь повела его, русского, в рядах нацистов против русского народа, он не смог сказать. Лишь пожал плечами.