Свет мой Том I
Шрифт:
— Гонят! О господи! Только что от станции отогна-а-али… Сюда… Родимые!.. Бежала я… Чтобы вам сказать… Успеть… — Всплакнула. И, сжав руками голову с выпроставшимися на висках из-под серого платка седыми волосами, упала на скрипнувший стул. Заморгала и морщилась то красневшим, то бледневшим грубоватым лицом.
Ее теперешняя убитость подавляла всех.
И почудилось Антону, ее другу, что прямо на его глазах сию же минуту стала прибавляться у нее седина; и он поспешно, жмурясь, даже отвернулся на мгновение. Вероятно, так и старели прекрасные душевные люди, укорачивалась
Издала опять Анна слабый стон со слезной просьбой:
— Может, сбегаете вы в Абрамково — отца, авось, опознаете?.. Антон, Саша!..
Лучше бы она не напоминала им об этом! А! Что с нею разговаривать. Не переубедить ее никак. Мысли ребят вновь взвинтились. Ни Наташи, ни Валерия как раз не было дома: молодежь немцы выгнали на работу; так что Антон вместе с Сашей в лад накинули одежку на себя и понеслись стремглав, слов почти не пророня, на бегу запахиваясь и застегиваясь и прикидывая в уме все, что можно прикинуть впопыхах. Но только бы успеть — вот задача.
Красноармейцев, сказывали, перегоняли по абрамковскому тракту под Осугу. А оттуда их вроде бы переправляли по железной дороге в Германию или куда-то еще.
До Абрамково бежать — далековато. А пробежали братья продуваловские дворы — свой крюк деревни — и как открылось виднее взгляду это редко застроенное Абрамково, то в просветах его крайних к станции изб уже видно заколыхалась черная масса идущих. Ну, не добежать туда вовремя. И пустились отсюда братья ровной снежной целиной наперерез, прямо через овраг. Выбежали они дальше, между самим Абрамковым и дремотным садом, где, среди берез, лип и тополей, одиноко чернела вторая ромашинская заброшенная школа; они поспели сюда, аж с опережением колонны: ее жуткая гармошка едва только выдвинулась из-за изб абрамковских.
Пленным, видно было, там еду кидали бабы, дети, и слышно было, как немецкие конвоиры не давали, кричали на всех, погоняли, будто животных каких.
Антон и Саша остановились с разбегу. На обочине дороги, тяжелейшей, заносной…
— Здесь постоим, — выдыхнул кто-то из них, клацая зубами от непривычности того, что предстояло увидеть.
Да, все было вот, наяву; братья с ясной отчетливостью, застыв неподвижно, видели все. Все недетское их внимание было сейчас отдано открыто совершавшемуся на глазах у них.
Слышалось мерно нараставшее шарканье по закованной дороге сотен и сотен подошв передвигавшихся пленных красноармейцев, и от этого лишь шарканья мороз подирал по коже (настоящий же мороз потому, должно быть, и не чувствовался нисколько). Шествие на большаке действительно было леденяще жутким, неправдоподобным, никогда еще не виданным зрелищем. С мрачной молчаливостью сбитыми рядами насилу двигались одни уже развалины с потухшими глазами, иссохшие, в изодранной и грязной амуниции, обутые во что попало и почти разутые, а не те живые и красивые, сильные и смелые воины, какими они несомненно были прежде. Саша и Антон хорошо запомнили, например, какими провожали их на фронт летом…
Они, дети, пропалывали колхозный лен за деревней и, внезапно
Да каким же духом еще живы были эти пленные? И, должно быть, еще велико в них было присутствие духа, если они все-таки передвигались, чувствуя наверное, кто из них уж не жилец на свете, — или желт, как тыква, или бел, как полотно, — и в последний-то, следовательно, раз идет по родной земле, закованной морозом, и гулко отдаются в сердце те последние, тяжело дающиеся шаги.
А фашистские солдаты, повыставив, как водится, перед собой оружие наготове (долговязые зеленые фигуры теснили с двух сторон колонну), надменно, резко покрикивали им, бесчувственным:
— Schnell! Schnell! Schnell!
И еще прикладами — чтобы те шли быстрее — подталкивали в спины. Отдавались звуки ударов.
А ведь это были не какие-нибудь безликие существа вредоносные, а люди гордые, они имели жен, матерей, детей и невест; ведь унижали их человеческое достоинство — самое ужасное, что можно было придумать.
Куда их гонят? Зачем? Почему же так жестоко? Кто повинен в этом? И чувствуют ли за собой вину исполнителя этой жестокости — немецкие солдаты? — все эти вопросы, кажется, застыли ужасом в раскрытых глазах подростков.
Этого нельзя забыть за давностью. И нынче только наши явные недруги, недоброжелатели могут высказывать холодное удивление по поводу нашей памятливости. А иные из завоевателей-мучителей еще жалуются перед телекамерами о том, как их, невиновных ни в чем, попавших в плен, русские держали за что-то в лагерях и еще заставляли работать, тогда как они нисколько не хотели этого. Они расисты, эти полунацисты, могущие позволить себе жениться и на полуеврейке; но политика-думка у них одна, незабытая: сейчас подождать, а потом еще посмотреть… Авось опыт русской компании с проводимой в ходе ее массовой жестокостью еще весьма пригодится им…
Позвякивая железками, прорысили на лошадях вперед, в голову далеко растянувшейся колонны пленных, двое щегольских немецких офицеров. Пахнуло резким конским потом. Лошади убраны специально для прогулок: в тщательно подобранной с бляшками, сбруе. Под всадниками плясали. Видно было по всему, что и верховые, не скрывая, гордились собой в такие вот минуты, гордились своим щегольством и считали очень важной свою миссию, потому как уверенно-красиво скакали здесь, звеня всякими железками, навешанными на лошадках и на себе, и властно отдавали на скаку приказ пленным и конвойным: