Свет мой Том I
Шрифт:
— Schnell! Schnell!
И еще усерднее пошла экзекуция пленных: опять раздались тупые удары прикладами в спины бесстрастно онемевших мужчин и крики немецкой команды.
Ужасно!
Ни Антону, ни Саше отроду не доводилось быть свидетелями такого. Так как же следовало вести себя. Они до ощутимой рези в глазах всматривались в лица шествовавших — не потому, чтоб признать своего отца; но не могли ни тронуть, ни прикоснуться к тем, кто истомленный, в серой истрепанной шинели, рядом с ними проходил. А как им хотелось хотя бы подбодрить гонимых, чтобы на сердце и у них самих как-то полегчало. Здесь сама история невинными ребячьими глазами все судила. Пристально смотрела. И запоминала все.
Антону
И будто что толкнуло братьев: прокатился позади колонны выстрел.
Мало ль выстрелов уже слышали-переслышали. Они завсегда теперь раздавались везде. Но тут-то зачем? Что такое там? И там-то, на пригорке, откуда сдвигался сюда хвост колонны, стали судорожно разбегаться деревенские жители. А здесь пленные бойцы шли и шли, отринутые от всего, — и словно слыхом не слыхали ничего, никакого выстрела и нисколько не догадывались ни о чем. А немецкая машина, известно, была запущена в ход и работала исправно-чисто, не знавала перебоев по части душегубства. И словно ватой у пленных были заткнуты уши — они шли. По четверо в ряд. И только б не отстать и не упасть; не дай боже, чтобы отстать или упасть; это они знали уже лучше местного населения. И, может быть, потому на некоторых их тусклых, посинелых и землистых лицах точно застыла неземная отрешенность. Да, когда-нибудь люди изучать даже абиссали глубин океана, но нескоро еще будут изучены абиссали глубин человеческих. Да и возможно ль это?
VI
Антону было невмочь чувствовать свою беспомощность.
Он весь уже дрожал в напряжении, вглядываясь в опущенные заросшие лица пленных, что и не заметил, насколько вероятно, недозволенно близко продвинулся к самой колоне, так как один из конвойных что-то резковато крикнул, видно, на него, чтоб он отошел прочь. Но ему показалось, что немец был недоволен ближайшим красноармейцем, чуть нарушившим строй. Однако следующий конвоир, дойдя досюда, молча ударил чем-то Антона и отбросил с дороги, так что он отлетел в глубокий сугроб и сел, озираясь.
С досадой, удивлением и возмущением пришел в себя Антон от тычка, отвешенного ему тоже, видно, впрок. Ни за что другое приласкали тумаком. Ведь — по справедливости — он не грозил ничем гонителям, он, не сделавший покамест еще никому, кажется, ничего плохого, совестливо (тайно от других) лишь мечтавший до сих пор о большой любви к другим существам. Ему было очень жалко обижаемых. А у самого от этого обыкновенно вся душенька тряслась…
— Дурак же! — чертыхнулся он, еще сидя мягко на отлете.
А над ним по-прежнему, затемняя отполированное белое пространство, нависшей, колыхавшейся массой порядно с шарканьем перемещались почернелые спотыкавшиеся пленные. Но уж зарядило, засветлев, в глазах у него. Может, оттого, что уже отодвигались влево их ряды: шествие кончалось, уползало дальше; а может, и оттого, что дергал Саша за рукав шубейки — помогал брату подняться, — и все качнулось перед ним неуловимо. В образовавшемся просвете перед братьями закачалась от слабости крупная фигура оборванного замыкающего красноармейца,
В этом заключалась тут главная работа немецкой солдатни. Солдат был соединяющим звеном в цепи производимого гитлеровцами насилия; и если бы он почему-нибудь вдруг прекратил свое гнусное дело, или хотя бы чуть ослабил свои усилия в выполнении его, — эта цепь гнусности и подлости, естественно, распалась бы сама собой. И преступлений было б меньше.
Замыкающий конвоир действовал почти молчком, слов не тратя, — намеренно, определенно, точно. И, видимо, не ошибался он в понимании необходимости и важности того, что делал по приказу или без него. О том говорил гнусный прищур его глаз.
И снова последовал какой-то тихий толчок в самую-самую грудь Антона, не могшего уж не досмотреть, чем все это кончится, хотя стучало у него в висках и он понимал, что смотреть нельзя, хотя и Саша мешал ему тем, что сквозь слезы, почти плача, пытался тащить его куда-то за рукав.
Обессилено-сбивавшийся пленный заметно сбивался, отставая; он хоть и большой, как скала, от одного дуновения воздуха качался. Шедший же с отступом от него в трех шагах конвойный, жалкое слепое создание в буквальном смысле (немец собою невзрачный, белесый, недоросток даже — был с полтора наперстка ростом), дважды снова методично стукнул прикладом его, ощерившись, в озлоблении великом. Они точно играли в кошки-мышки. И, по-видимому, красноармеец все понимал — потому спешил слушаться экзекутора, желая убедить его в том и, возможно, лишний раз таким образом убедиться самому в чем-то очень важно-жизненном. Однако у него уж не получалось ничего, вопреки желанию: напрочь силы все ушли, иссякли, оставили его. Это было так печально. И пока он еще что-то мог, он еще шагал навстречу неизвестному. Без излишней напоследок суеты. Это, очевидно, пуще злило немца; злило пуще его то, что русский, выходило, уж ни в какую не боялся его, гонителя, у которого он был в руках вместе со своею жизнью.
Такой исход на большаке пугал братьев Кашиных. Они, словно позванные кем, с дрожью последовали сбоку уходившей шкробавших колонны пленных.
— Эх, пан, я пойду, пойду, — слышно с укоризною красноармеец бросил за плечо — вымороченному немцу-приставале, признавая сейчас власть за ним, попонятней называя его даже «паном».
Но все больше, не справляясь с ходьбой, отставал от своих товарищей. Катастрофично.
И тогда маленький немецкий солдат, сильный в смелости, что генерал, окончательно и самостоятельно решил казнить русского солдата — зачем миловать военнопленного? Он перешагнул пролегшую справа канаву придорожную, зашел справа с той западной стороны, и на ходу, развернувшись туловом сюда и уперев карабин прикладом в плечо, поднял черный карабинный ствол почти в упор на уровень пленного виска (прямо в направлении кашинских ребят) и по-деловитому нацелился…
«Что это?! Зачем?!» — только и успел сообразить Антон, как уж что-то сделалось. Кончилась игра.
Обычного грохота выстрела Антон будто и не слышал, а почувствовал внезапно, что запахло порохом, чем-то подпаленным. То ли дым пороховой задрожал перед ним, расходясь; то ли в дыме эта глыба человечья дрогнула, словно споткнувшись всерьез и подавшись несколько назад. Нет, именно она дрогнула. Судорожно дернулся красноармеец, качнулся, глотнул ртом воздух, точно рыба, вытащенная из воды. Шагнул еще телом вперед, — ноги у него уже подогнулись сами, — и скалою рухнул наземь — без стона или вздоха, точно стало ему легче, лучше. Рухнул весь — и куда-то провалился вмиг. Такое было впечатление. Все это считанные секунды длилось.