Свет в августе
Шрифт:
Она начала толстеть.
Эта фаза не оборвалась, не закончилась кульминацией, как первая. Она вылилась в третью фазу так постепенно, что он не мог бы сказать, где завершилась одна и началась другая. Так лето переходит в осень, и осень неумолимо простирает на лето свою знобкую власть, словно тени при закате солнца; так в осени умирающее лето вспыхивает там и сям, словно пламя в угасающих углях. Это растянулось на два года. Он по-прежнему работал на фабрике, а в свободное время начал потихоньку продавать виски -- очень осмотрительно, ограничиваясь несколькими надежными покупателями, ни один дз которых не знал другого. Она не подозревала об этом, хотя запасы свои он прятал на ее земле и встречался с покупателями в лесу, за выгоном. Скорее всего она не стала бы возражать. Но и миссис Макихерн не стала бы возражать против потайной веревки; вероятно, ей и миссис Макихерн он не признавался по одной и той же причине. Размышляя о миссис Макихерн и о веревке, об официантке, которой
Разумеется, первоначальное неистовство второй фазы не могло длиться без конца. Сначала это был водопад; теперь -- приливы и отливы. Во время прилива она могла почти обмануть и себя и его. Как будто сознание, что это всего лишь прилив, рождало в ней яростный протест и еще большее неистовство, которое втягивало и его и ее в физические эксперименты, совершенно уже невообразимые, сметало их обоих своим напором и несло неведомо куда, помимо воли. Она как будто понимала, что времени в обрез, что осень ее уже приближается, -- не зная еще, что именно эта осень означает. Тут действовал, казалось, один инстинкт: животный инстинкт и инстинктивное желание сквитать потерянные годы. Затем наступал отлив. И они, изнуренные и пресыщенные, валялись на суше, словно после утихшего мистраля, глядя друг на друга, как чужие, безнадежно и укоризненно (он -- со скукой, она -- с отчаянием в глазах).
Но тень осени уже лежала на ней. Она заговорила о ребенке, словно инстинкт предупреждал ее, что настало время либо оправдываться, либо искупать. Она говорила об этом во время отливов. Первое время ночь всегда начиналась потопом, словно часы дневной разлуки подпирали иссякающий ручей, чтобы он хоть несколько мгновений мог изображать водопад. Но потом ручей стал слишком слаб даже для этого: теперь Кристмас шел к ней неохотно, как чужой, уже думая о возвращении; как чужой, уходил от нее, посидев с ней в темной спальне, побеседовав о ком-то третьем, тоже чужом Он заметил, что теперь словно сговорившись, они встречаются только в спальне, -- словно уже женаты. Ему больше не приходилось разыскивать ее по всему дому; ночи, когда он искал ее, а она, шумно дыша, голая пряталась в темном доме или в кустах запущенного парка, канули в прошлое, как тайник в заборном столбе за сараем
Все кануло в прошлое: даже сцены, безупречно разыгрываемые сцены тайного безобразного сладострастия и ревности. Хотя теперь у нее были основания для ревности -- если бы она об этом знала. Примерно раз в неделю он уезжал, якобы по делам. Она не знала, что дела у него -- в Мемфисе, где он изменяет ей с женщинами -- женщинами, которых покупают за деньги. Она этого не знала. Возможно, в нынешнем своем состоянии она бы и не поверила, не стала выслушивать доказательства, нисколько бы не огорчилась. Потому что теперь у нее вошло в обыкновение проводить большую часть ночи без сна и отсыпаться днем после обеда. Она не была больна; виновато было не тело. Она была здорова, как никогда; аппетит у нее был волчий, она прибавила килограммов двенадцать. Бессонницу рождало не это. А чтото в самой темноте, в земле, в умирающем лете: оттуда грозило ей что-то ужасное, но инстинкт убеждал ее, что ей это не повредит; это настигнет и вероломно предаст ее, но вреда не причинит: наоборот, она будет спасена, жизнь пойдет по-прежнему и даже лучше, станет менее ужасной Ужасно было то, что она спасения не желала "Я еще не готова молиться", -- говорила она вслух, спокойно, беззвучно, застыв с широко раскрытыми глазами, а лунный свет лился и лился в окно, затопляя комнату холодом непоправимости -- безумных сожалений полный. "Не принуждай меня сейчас молиться. Боже, милый, позволь мне еще немного побыть падшей". Вся ее прошлая жизнь, голодные годы представлялись ей серым тоннелем, в дальнем и невозвратном конце которого вечным укором ныла, как три коротких года назад, ее голая, умерщвленная девственностью грудь. "Боже, милый, еще немного. Боже, милый, еще немного".
Так что теперь, когда он приходил к ней и они вяло, холодно, только по привычке совершали обряд страсти, юна начинала говорить о ребенке. Сперва она рассуждала об этом отвлеченно, как о детях вообще. Возможно, "то было всего лишь инстинктивной женской уловкой, "околичностью, возможно -- нет. Во всяком случае, он далеко не сразу сообразил, -- и был ошеломлен своим открытием, -- что обсуждает она это всерьез, как нечто вполне осуществимое. Он тут же сказал: "Нет".
– -
– - спросила она Она смотрела на него задумчиво. Он быстро соображал, думал Хочет замуж. Вот что. Ребенка хочет не больше, чем я "Просто уловка, -- соображал он.
– - Этого и надо было ожидать, как же я не подумал. Надо было год назад отсюда убраться". Но он боялся ей это сказать, боялся, чтобы слово "женитьба" не возникло между ними, не было произнесено вслух, -- прикидывал: "Может, она еще ничего не подумала, а я ее сам наведу на эту мысль". Она наблюдала за ним.
– - Почему -- нет?
– - сказала она. И где-то у него мелькнуло В самом деле -- почему? Покой и обеспеченность до конца дней. И никаких скитаний. А чем женитьба хуже теперешнего-то и он подумал: "Нет. Если поддамся, значит, напрасно прожил тридцать лет, чтобы стать тем, кем я решил стать". Он сказал:
– - Если бы мы собирались иметь ребенка, я думаю, мы заимели бы его два года назад.
– - Тогда мы не хотели.
– - Мы и сейчас не хотим, -- сказал он.
Это было в сентябре. Сразу после рождества она сказала ему, что беременна. Она еще не успела договорить, а он уже решил, что она лжет. Теперь он сообразил, что ждал от нее этих слов уже больше трех месяцев. Но, посмотрев на ее лицо, он понял, что она не лгала. Поверил, что она знает, что не лжет. Он подумал: "Вот оно. Сейчас она скажет, женись. Но я, по крайней мере, могу вперед выскочить из дома".
Однако она не сказала. Она сидела на кровати неподвижно, сложив руки на коленях, потупив неподвижное лицо (лицо северянки и все еще старой девы: с четким костяком, длинное, худоватое, почти мужеподобное; в противоположность ему, ее полное тело выглядело как никогда сдобным и по-животному спелым). Она сказала -- задумчиво, бесстрастно, словно о ком-то постороннем: "... Полной мерой. Даже незаконным ребенком от негра. Хотела бы я видеть папино лицо и Калвина. Теперь тебе самое время бежать, если ты надумал". Но она как будто не слушала собственного голоса, не вкладывала в слова никакого смысла: последний всплеск упрямого умирающего лета, когда предвестием полусмерти осень уже настигла его. "Теперь все, -- спокойно думала она.
– - Кончено". Все -- кроме ожидания, пока пройдет еще месяц, чтобы убедиться окончательно; это она узнала от негритянок -- что иногда только на третьем месяце можно сказать наверняка. Ей придется ждать еще месяц, следить по календарю. Она сделала на календаре отметку, чтобы не ошибиться; из окна спальни она наблюдала, как этот месяц истекает. Подморозило, кое-где пожелтели листья. Отмеченный в календаре день настал и прошел; для верности она дала себе еще неделю. Она не ликовала, поскольку другого и не ждала. "У меня будет ребенок", -- спокойно сказала она вслух.
"Завтра уйду", -- сказал он себе в тот же день. И подумал: "Уйду в воскресенье. Дождусь недельной получки -- и до свиданья". С нетерпением стал ждать субботы, прикидывая, куда поедет. Всю неделю он с ней не встречался. Думал, что она его позовет. Заметил, что, входя к себе в хибарку и выходя, избегает смотреть на дом, как в первые недели. Он не видел ее совсем. Время от времени он видел негритянок, когда, укрывшись коекак от осеннего холода, они шли привычными тропинками к дому или от дома, входили или выходили. Но и только. Наступила суббота, и он не уехал. "Подсоберука еще деньжат, -- думал он.
– - Если она меня не гонит, мне тоже не к спеху. Уеду в следующую субботу".
Он остался. Погода стояла холодная, ясная и холодная. Улегшись под бумажным одеялом в насквозь продуваемой хибарке, он думал о спальне в доме, с ее камином, широкими, пышными стегаными одеялами. Он готов был себя пожалеть, чего с ним никогда не случалось. "Могла хотя бы предложить мне другое одеяло", -- думал он. Мог бы и сам купить. Но не покупал. А она не предлагала. Он ждал. Ждал, как ему показалось, долго. И вот однажды вечером в феврале он вернулся домой и нашел на койке ее записку. Короткую, почти приказ -- явиться ночью в дом. Он не удивился. Он ни разу не встречал женщины, которая не образумилась бы рано или поздно, если не имела другого мужчины взамен. Теперь он знал, что завтра уйдет. "Вот чего я, наверно, дожидался, -- подумал он.
– - Ждал, когда смогу отплатить". Он не только переоделся, но и побрился Он собирался, как жених, сам того не сознавая. В кухне стол для него был накрыт, как обычно; за все время, что он с ней не виделся, об ужине она не забыла ни разу. Он поел и отправился наверх. Не спеша. "У нас вся ночь впереди, -- думал он.
– - Ей будет о чем вспомнить завтра и послезавтра ночью, когда увидит, что в хибарке пусто". Она видела у камина. И когда он вошел, даже не повернула головы. "Подвинь себе стул", -сказала она.
Так началась третья фаза. Поначалу она озадачила его даже больше, чем первые две. Он ожидал пыла, молчаливого признания вины; на худой конец -сговорчивости, если он начнет ее обхаживать. Он готов был даже на это. Но встретила его чужая женщина, которая со спокойной мужской твердостью отвела его руку, когда он, окончательно потерявшись, попробовал ее обнять.
– - Давай, -- сказал он -- Если у тебя ко мне разговор. После этого разговор у нас лучше вяжется Ребенку ничего не сделается, не бойся.