Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Я так и заснула с ногами на унитазе, и во сне стало жаль испорченное гвоздями атласное одеяло.
Однако на следующий вечер я чего-то ждала. Я даже не включала свет. Я пялилась в ненадежную городскую темноту, обитавшую в моей квартире, и пыталась определиться в подступающих изменениях. Опять были пятна. Мелькали, проявляясь из ничего, трансформировались. В конце концов они показались мне слишком настойчивыми для случайности, и я попыталась их рассмотреть, тем более что они не посягали на мой привычный комфорт и не требовали ссылать из ванной неповинную технику. Достаточно было всего лишь не фокусировать зрение или вообще его отключить, смотреть как бы не видя, и пятна придвигались сквозь истаивающие обозначения окружающего.
Что-то близкое к этому со мной уже было. Очень давно, в детстве.
В детстве мне очень хотелось петь. Я не знаю, по какой причине поют профессиональные певцы, вполне может быть, что зарабатывают на булку с маслом, но истинного пения у знаменитостей я не слышала. В моей жизни истинно пела только моя бабушка, мать отца. Не знаю, как это определить, но это была не работа голосом, не демонстрация голосовых связок, это лежало совершенно в иной плоскости. Это был язык. Язык, параллельный нашим словам, и потому словами не передаваемый. Бабушка пела, и предметный мир терял очертания, формы вещей раскрывались, как дождавшиеся срока бутоны, все увеличивалось и переходило в единство, и там было место для меня, меня бережно поднимали и куда-то уносили необъятные волны, и я знала, что мир меня любит, и тоже пыталась любить, потому что иначе там было нельзя. А чтобы меня было слышно, я хотела петь.
У нас было много пластинок, а потом записей, я слышала многих исполнителей, но бабушкиного священнодействия у них почти не бывало. Я досадовала. Если бы Бог одарил меня голосом, я бы пела не как они. Я бы пела не по нотам и не по придуманным кем-то правилам, а так, как звучит на самом деле. А звучало с такой силой, и так проникало внутрь, и так билось там, закупоренное моей немотой, что я виновато плакала по ночам, а устав от слез и не избавившись от невыражающейся тоски, сдавалась и начинала звучать без голоса, внутри себя, — и Боже мой, как же я пела! Всё вокруг замирало и слушало, и не отпускало, и я была убеждена, что пою на самом деле, и опять обливалась слезами, теперь уже от восторга, и, сглатывая свое соленое блаженство, снова погружалась в немой океан звучаний, океан катил на меня девятые валы, и я счастливо умирала в нем, а он, вылившись через мою жизнь, как через воронку, бережно оставлял меня на мокрой подушке, и заработанный мною сон не всегда освобождал меня от изнеможения.
Когда меня повели на концерт популярной певицы, я запомнила только ее развевающееся лживое одеяние и собственный стыд не за себя. Я пела лучше.
В пятнах возник цвет. Раз от разу его интенсивность нарастала, а чистота делалась всё прозрачней. И вот однажды я забыто заплакала от невыразимой красоты того, что видела, и оттого, что такого цвета солнечный мир не знал. И не имело значения, с чем мне довелось столкнуться — с независимой жизнью, существующей помимо человека, или с частью моей собственной структуры, неведомой и поразительной, — увиденное было прекрасно и божественно, оно существовало, оно располагалось рядом и позволило себя заметить, мне как бы дан новый отсчет, и я захотела ему соответствовать.
Как-то перед сном я осознала, что цветовые пятна обрели структуру и внутри себя проявляют движение и что я, собственно, вижу это уже давно.
Подобия этому в обычной жизни не было. Множество цветов. Ни одного смешанного или мутного, все — если это хоть кому-то что-то говорит, — все до единого — основные, все имели свою отдельность и значение. Впрочем, то же самое, если бы постаралась, я поняла бы и прежде, но сейчас прибавилось истекающее из незримого центра движение, движение было таким ошеломительно быстрым, что общая картина не поддавалась фиксации; структура, разграничивающая некие сегменты, неуловимо
Я видела каждый вечер, стоило мне выключить свет и для большей сосредоточенности смежить веки, я видела эту красоту, красоту в квадрате, в кубе, а вероятнее всего — в какой-то степени «n» — цвет, прозрачность, форма, движение, сочетание… Остановить бы, нарисовать это совершенство, выхватить хотя бы звучание пульсирующих, убегающих гармоний, пусть в примитивном черно-белом исполнении, но скорость кадров так стремительна, неуловима, я не успеваю, я отстаю, я кричу в отчаянии: подождите, я так не могу, мне надо медленнее!..
И оно пошло медленнее. Или, может быть, я сама каким-то образом стала больше соответствовать зримой скорости.
Это тоже было слишком быстро, но, если бы теперь цветовые иероглифы предстали тренированному взгляду художника, он бы запомнил. И маялся бы всю жизнь в стремлении передать совершенство, как маялся мой отец. И я подумала, что всё это в принципе не подлежит остановке, что узреть и прикоснуться к этому можно лишь единственным способом: обретя такое же движение.
Находит тот, кто находит.
В последнее время с находками у меня перебор. Чтобы завтра ко мне в форточку не влетела шаровая молния или не попросился на постой небольшой НЛО, я вынуждена приступить к выводам.
Ладно, меня наглядно убедили, что человек не заканчивается волосами. Собственно говоря, я не удивлюсь, если с волос он начинается. И, собственно говоря, это очевидно и в каком-то смысле всем известно, но все при этом усердно делают вид, что ничего такого нет и быть не может. Ибо тогда придется пугаться не своего начальника или прохожего в темном проулке, а, возможно, самих себя.
Я всегда подозревала, что с человечеством что-то не так. Человеческая логика прослеживается лишь в малых масштабах, преимущественно в масштабах единицы. Иногда вступает в действие направленность малой или большой группы. Но вряд ли кто-нибудь обозначил направленность и логику населения Земли, а тем более такого явления, как Жизнь. Наибольшее обобщение, которое удалось сделать общественному сознанию, — это эволюционный закон. Закон усложнения. Но даже он порождает вопросы, на которые затруднительно ответить. Вызывается ли эволюция одной лишь приспособляемостью к изменению среды? Потому что вряд ли одной физической приспособляемостью можно объяснить египетские пирамиды, Аппассионату или таблицу Менделеева, как и великое количество прочих малообоснованных прозрений. Что биологическому телу до Мадонны Рафаэля или до философских школ? Ни закусить, ни выпить. Однако кто-то упорно сует нос в мироздание, задает идиотские вопросы и изобретает идиотские ответы, полагая почему-то, что истина должна располагаться среди грубой физики изначальной биологии. Но если бы мы сумели, не впадая в паралич, осознать, что то, что мы считаем собой, — лишь малая часть нас самих, или то, что вопрос может родиться в одной плоскости, а ответ находится в другой, что уже глупо возносить себя в цари природы, не зная ни собственных пределов, ни переделов своего царства, мы приблизились бы, быть может, к ответам не столь ложным.
А я, помимо воли вступившая в неведомый край, что не планировалось ни моими близкими, ни мною самой, — что делать мне? Что делать мне с этим краем и с самою собой? Даже если я заставлю себя отвернуться от всего, что случилось, это уже не исчезнет. И не существует сказочной службы, которая любезно сообщит адрес, где расположилась необходимая мне помощь.
Эта дура Е. распахнула ставни на моих закрытых окнах, но, кроме больных психиатров, меня не ждет никто.