Свидание в Брюгге
Шрифт:
— Это немцы нам на затравку, — сказал Робер.
Здесь их уже не могли заметить; они устроились поудобнее, лейтенант Шарли развернул карту, и они стали сличать с ней местность.
До сих пор они замечали лишь печальную красоту пейзажа, безбрежные лесные дали, и вдруг он показал им другое лицо — откровенно милитаристское. Эта высокая гармония, дышавшая тихой грустью, эти затканные черно-белым просторы вдруг обернулись дорогами, разводящими патруль, жерлами орудий, грудами мертвых тел; зловещее карканье воронья завершало картину.
Одно за другим выявляли они уязвимые места противника: нанесли на карту замок Мальбрук,
Стрельба прекратилась, и на землю снова легла тишина, нарушаемая лишь криком птиц.
— Ясно, — сказал Шарли. — В общем, п-придется выходить к твоему опорному пункту.
— Со стороны кладбища.
— Совершенно верно. И идем до живодерни, перпендикулярно переднему краю, постараемся держаться ближе к немцам, глядишь, кого-нибудь и подберем. Ведь если они нас услышат, они кинутся к своим — тут-то мы их и сцапаем.
— Порядок. Я иду с вами, а то тут засохнешь совсем.
Через живот и ноги, прижимавшиеся к промерзшей земле, холод проникал в них до самого нутра. Ночью будет, наверное, градусов двадцать пять.
В деревню Робер и Шарли возвращались кружным путем, по ложбине. Они принимали необходимые меры предосторожности, но безотчетно, и было в их поведении что-то и от суровой выучки солдата, не однажды побывавшего под огнем, и от небрежности новобранца, во время учений в мирное время. И эта граничившая с беззаботностью осторожность вполне соответствовала неопределенному характеру войны, которую они вели.
После трех месяцев дислокации на Севере фландрская дивизия по приказу командования была переброшена на Восток. Она сменила марокканских стрелков и каталонских пехотинцев. Штими понимали: для них это своего рода наказание за фрондерство и ослушничество, за их чрезмерную активность, и эти шахтеры и крестьяне, подчинившие себе весь край от Камбре до Лилля, от Валансьенна до Соммы, испытывали столь естественное для них смешанное чувство досады и гордости.
А вместе с тем стоять в тридцати километрах, а иногда и менее, от своего очага, своего дома, — они удерживали район Шельды, — знать, что тебя ждут жена, дети, твоя земля, привычный уклад жизни, и не поддаться соблазну — было выше их сил. И, конечно, они никак не могли взять в толк, зачем потребовалась такая мера, как отмена увольнительных, и почему их держали здесь в бездействии, в холодных сараях, в то время как до дому было рукой подать. Меры мерами, а каждую субботу все равно устраивались веселые «самоволки», и генеральный штаб, страдавший скудоумием, не придумал ничего лучшего, как перебросить всю дивизию в Лотарингию.
Робер взял горстку снега, растер им докрасна руки, тщательно вытер их сперва носовым платком, а потом еще полой шинели и снова сунул в перчатки.
Это еще нельзя было назвать настоящей войной, но нечто похожее начиналось. Участился обстрел. Немцы, их довольно миролюбивая баварская дивизия, время от времени принимались упражняться в стрельбе по французским позициям, отвечая на вызов агленских батарей, получивших клички «Ирма», «Клара» и «Мисс Бромюр». Артиллеристы обеих сторон как могли проявляли взаимную учтивость. Они не стремились причинить друг другу зла, но порой случалось, что какой-нибудь бедолага, отправившийся по воду или до ветру, оказывался навсегда вычеркнутым из списков сражавшихся: он погиб, застигнутый более или менее случайной пулей, выпущенной почти наугад, и смерть его никому не была нужна.
Подразделение, которым командовал младший лейтенант запаса Робер Друэн, в мирное время постановщик на радио, занимало деревушку под названием Аглен Верхний, расположенную на отлете — невдалеке от крупного населенного пункта Аглена Нижнего.
С рекогносцировки Шарли и Робер возвращались затемно; красное пятно крыш Аглена Верхнего потемнело и казалось сгустком крови на фоне сиреневых сумерек; в памяти тотчас же всплыл образ пехотинца времен войн семидесятого и начала четырнадцатого годов.
Когда до деревни оставалось метров сто, Робер, вложив два пальца в рот, как уличный мальчишка, свистнул. И тут же в темноте у одного из домов возникла человеческая фигура. Навстречу им двигался рослый парень в форме сержанта.
Они вошли в деревню с восточной стороны. Прошлой ночью Робер Друэн приказал своим солдатам снять колючую проволоку, что те и сделали, несмотря на мороз, но кое-где она еще оставалась. Поэтому Робер и его спутники осторожно ступали по твердому насту, стараясь не напороться на торчавшие там и сям шипы, — это было похоже на игру в «жмурки». Их сопровождала варварская музыка, — при каждом неосторожном шаге раздавалось треньканье жестяных банок из-под консервов, развешанных на колючках на случай, если здесь вдруг объявится вражеский патруль.
Робер обменялся несколькими словами с сержантом — рудокопом по профессии, поздоровался с солдатами, те приветствовали его с суровой теплотой. Они любили своего командира, и они хотели, чтобы лейтенант, его друг, заметил, как они любят своего командира. Пост остался позади, перед ними лежала мрачная приземистая деревенька, лишившаяся всех своих обитателей, которые стали покидать ее с первых же дней мобилизации, и выпотрошенная, как устрица, от которой осталась одна лишь скорлупа. Считалось, что это опустошение — дело рук марокканцев и каталонцев, уже побывавших тут раньше, да иначе и быть не могло, ведь немцами здесь и не пахло, а штими примкнули к Сопротивлению.
От ходьбы Робер согрелся, щеки, защищенные башлыком, поверх которого была надета каска, раскраснелись, он чувствовал себя превосходно. Война открыла ему прелести жизни физической; он понял, что такое спать, после того как отшагаешь тридцать километров, что такое есть горячую пищу, после того как три дня подряд питался одними консервами, что значит пить обжигающий горло спирт и дышать полной грудью на вольной природе среди бескрайних просторов. В его городской душе, сокрытые глубоко в ее недрах, пробудились свойства, оставленные в наследство предками — земледельцами и охотниками.