Свидетели
Шрифт:
— Постой, постой,— говорю.— Не так быстро. Мы с тобой еще ни о чем не договорились.
— Да что там? — говорит она.— Пустяки остались. Конь и латы у меня уже есть .Латы не очень красивые, но на первое время сойдут.
— Постой, постой,— говорю.— Откуда это у тебя?
— Солдаты сложились у кого сколько было, и господин Пуланжи добавил, что не хватало. Лошадка такая смирная, а латы купили старые у оружейника в городе.
— Сто чертей,— говорю,— и бесхвостый дьяволенок, и чертова бабушка в придачу. Выходит,
— Пожалуйста, не ругайтесь, господин де Бодрикур. Это очень некрасиво и неприятно слушать, и я никого не околдовала, потому что я не колдунья, а простая пастушка и делаю только то, что мне говорят мои голоса.
— Ах, голоса! — говорю я.— Это что такие за голоса и как они с тобой разговаривают?
А она — вот дерзкая девчонка! — ухмыляется и говорит:
— Во-первых, они никогда не ругаются.
Ловко отбрила!
Я делаю серьезное лицо и внятно и понятно начинаю говорить:
— Ну, милочка...
— А я не милочка,— перебивает она.— У меня уже есть латы, и я теперь солдат.
— Ладно, Жанна-солдат. Мне уже докладывали, что ты собираешься освобождать Орлеан. Теперь у тебя есть лошадь и латы. Поезжай и освободи, Я тут ни при чём.
— Нет,— говорит,— при чём. Вы должны разрешить Пуланжи и еще двум-трем людям проводить меня к дофину, и вы должны дать мне письмо, что это вы меня послали.
— Сто чер... тьфу! Никуда я тебя не посылаю.
— Это очень нехорошо отказываться от своих слов. Вы сказали: поезжай. Значит, вы меня послали.
Ишь ты, такая козявка, а ее не переспоришь. Написал я письмо дофину, что так, мол, и так, дал ей в провожатые Пуланжи, и еще Жана из Меца, и двух солдат, Жегана и Тибо, и слугу Гюгюса. И она уехала.
Какая она была из себя?
Хорошая девочка, ничего не скажешь, очень миленькая. В семнадцать лет они все как цветочки. Хотя мне, бывало, встречались и покрасивей.
Глава шестая
ГОВОРИТ
ГЮГЮС-ПАРИЖАНИН
Я Гюгюс, по прозвищу Парижанин, слуга господина де Пуланжи, и еду в Шинон, ко двору дофина.
Я еду верхом на коне. Понятно, не на отдельной лошади, а Жеган Одноглазый посадил меня позади себя в седло. И на мне новые суконные штаны, которые раньше носил Пуланжи, а потом залил их жирным соусом, и это пятно не выводится, так он мне отдал.
Я еду ко двору дофина верхом на коне, в суконных штанах. Увидали бы меня мои парижские знакомцы, они бы от зависти лопнули по всем швам.
Я доволен, и на моих губах улыбка. А внутри у меня что-то скребет и чешется. Как знать, что меня там поджидает за углом, да вдруг выскочит и наподдаст? В нашей жизни не бывает счастья,
Это я так потому чувствую, что, хотя я еще молодой, мне примерно будет лет двадцать, я эти лета не считал, но уже три года брею бороду, значит, мне около двадцати, побольше или поменьше, но я так чувствую, потому что я человек недоверчивый, ни в чем никому не поверю, уж так меня воспитала моя судьба.
Я родом из Парижа, оттого мне и прозвище Парижанин. Париж большой город, и там всего много. Разные там соборы, и часовни, и каменные дома на площадях. И живут в этих домах богатые господа.
Но не проходит и месяца, то одного, то другого из этих господ сажают на перекладину в поганой тележке, везут его на эшафот, срывают с него пышную одежду и рубят ему голову.
Одного за то, что он приверженец бургундского герцога, а другого за то, что он верен дофину.
То одержат верх бургиньоны, то арманьяки. Так мы зовем сторонников дофина. И то бургиньоны, то арманьяки грабят и жгут. Школяры дерутся с университетскими профессорами, а сосед избивает соседа.
Но меня это не касается. Я был тогда еще маленький, а теперь в Париже крепко засели бургиньоны, привели с собой англичан, своих друзей и союзников, и теперь их уже не поколотишь.
Я был тогда маленький и в этих каменных домах на мощеных площадях не жил.
Есть в Париже мерзкие тупички, заросли грязью, как дно мешка мусорщика, где одни объедки, и обрезки, и обноски, а домишки там скособочились, подперты бревнами, будто костылями, и одним мутным окошком скривились на такое безобразие. Это и есть моя родина. Говорят, я был кудрявенький младенец, не хуже там королевского сына или сыночка главного мясника с Больших боен, которому подчиняются все мясники, и живодеры, и дубильщики кож, и скорняки. Но моя судьба мне быстренько эти кудри выпрямила, и они стали торчать вихрами.
До чего же мне не везло! Как из поганого ведра, которое хозяйка выхлестнула из окна на улицу, сыпались на меня одни гадости, неприятность за неприятностью. И совершенно несправедливо.
Даже не хочется всего рассказывать, потому что за некоторые мои дела вполне могли меня повесить за шею, чтобы я болтался по воле ветра и вороны клевали мои глаза. Но теперь уже можно про это говорить — столько времени прошло, пятьсот лет, что ли? И уже теперь невозможно меня повесить, потому что двум смертям не бывать.
Помню я, для примера, такой случай.
У нас в Париже по ночам улицы темные. Как прозвонят тушение огней, все светильники гаснут. Только кое-где на перекрестках, подле статуи какого-нибудь святого, горит факел в железной клетке. А на два шага отойдешь и опять ничего не видно.
Вот как-то ночью выхожу я на прогулку, и вдруг какой-то прохожий хватает меня за руку и совершенно несправедливо кричит «караул», будто я у него кошелек вытащил. А я этот кошелек отроду не видал в глаза. И очень мне нужен такой старый потрепанный кошель, и всего-то в нем одна серебряная монетка, и два медяка, и обрывок ленточки на память.