Свобода
Шрифт:
Там он понял, что к смерти еще не готов. И объявил, что предпочитает в этой связи ничего больше о сыне не знать. Ему так и не сказали открытым текстом, что произошло, покуда он восстанавливался в санатории под Можайском. В семье было строжайше запрещено поминать Андрюху вслух. Старики быстро сдали и в полгода умерли оба. Мать плакала в одиночку... А история все равно на трагедию не тянет. Не хватает хора, рока, весомой поступи, шагов командора (либидо вряд ли годится на эту роль). Она не отбрасывала тени из будущего, как свойственно подлинно ужасному. Она ничего не задает, не выводит на просвет в рассказе о нашем северном путешествии или об Урсусе, о моей одинокой зиме. Врачебный вердикт очертит мне лишь канву, обозначит направление, в котором Андрюху несло, - но не заставит переоценить
Возможно, Андрюха видел дальше меня. Возможно, догадывался, что это уйдет - однажды и навсегда...
Ладно. На прежнее возвратимся.
Мы перестали слышать поезд. Мы оттащились поближе к почте, чтобы стена защитила нас от ветра, и распаковали снаряжение. В Москве, на вокзале, когда Андрюха вышел мне навстречу в той же одежде, что и при нашем расставании под утро, только изо всех карманов теперь топорщились у него пивные бутылки, я вздохнул с облегчением: все отменяется или с самого начала было розыгрышем - в общем, мы не едем. Не сразу заметил в стороне, у колонны, лыжи и пухлый рюкзак. Потом решил, что обмундирование более подходящее он везет в рюкзаке и на свет извлечет по прибытии на место. Сдергивать с третьей полки неудобоваримые мешки и устраивать в тесном плацкартном купе смотр вещам и продуктам мы сочли слишком хлопотным. А стоило очутиться на снегу, где уже некуда было отвернуть и ничего не восполнить, - открытия посыпались одно за другим.
Выяснилось, что никаких существенных перемен в Андрюхином костюме не намечается. Андрюха остался в джинсах, финских сапогах на каблуке и куртке на искусственном меху. К условиям Заполярья он адаптировался, поддев тренировочные рейтузы, две фуфайки под свитер, сменив вязаную шапочку на ушанку леопардового окраса и замотавшись шарфом, толстым и длинным, домашней вязки. Но бахилы у него были - причем, как и мои, из каландрированного капрона. Позавчера, на лестничной клетке, мой однокашник поминал этот материал через слово, и я усвоил, что "каландр"
– своего рода знак принадлежности к ордену: он редко применяется в миру и пошитая из него одежда отличает настоящего туриста-лыжника. Поэтому появление бахил отчасти вернуло мне веру, что мой вожатый все-таки ведает, что творит. Но долю сомнения он, должно быть, уловил в моем взгляде и поспешил успокоить немного виновато:
– Ерунда! В горы-то не полезем...
Я натянул зеленый, с оранжевой стропой, поношенный анорак и рядом с Андрюхой смотрелся тертым полярным волком.
И еще в том мне удалось его уесть, что приладить лыжи я сумел первым. О чем тут же и пожалел, поскольку уже не отваживался снова их отстегнуть и, помогая Андрюхе, то и дело наступал лыжей на лыжу, цеплялся их загнутыми концами за что-то невидимое под снегом и всякий раз, когда требовалось присесть, терял равновесие.
Безо всякого внимания к нам на крыльцо почты взошла женщина в субтильной городской шубейке, укутанная до груди серым пуховым платком, погремела ключами, отпирая висячий замок, и скрылась за дверью. Тотчас из трубы повалил дым, густой и неповоротливый на морозе. Едва донесся его веселый смоляной запах, я вспомнил разом все хорошее, что связалось в моей жизни с треском поленьев в пламени и уютом надежно замкнутого пространства. По мне, так умнее всего было бы дождаться где-нибудь в тепле обратного поезда... Однако я держал эти мысли при себе - не хотел терять лицо.
Андрюха, присев на ступеньку, по очереди отколол каблуки острием лыжной палки.
И крепления зажали ногу как надо.
Вот
Притом мы касались железа. Пальцы закоченели, потеряли чувствительность и отказывались слушаться. К тому моменту, когда мы встали наконец под рюкзаки и слегка попрыгали, проверяя, как они сидят (я упал), впору было опять развьючиваться, идти греться на почту.
Еще распахнута была чугунная дверца в печи. Прогорели пока лишь наколотые на растопку доски, антрацитовые брикеты поверх только-только тронулись огнем - голубым, с желтыми и зелеными всполохами. Мы приложились ладонями к горячей беленой стенке. И, перетерпев первую боль, я почувствовал, как тепло стекает с рук куда-то в самую мою глубину, а там накапливается будто бы ровными, правильными пластами - наверное, чтобы так и тратиться потом: понемногу, слой за слоем.
Сонная почтальонша вяло тюкала за перегородкой штемпельным молоточком.
Андрюха тоном отлучавшегося аборигена наводил у нее справки о погоде.
– Та буранит все и буранит, - сказала она.
– Через день. Или кажный.
Выговор у нее был мягкий, похож на белорусский. Должно быть, приезжая. Она продавала конверты с портретом поэта Вяземского и открытки двух типов: на одной - законный северный олень, на другой - почему-то среднеазиатская змея эфа. Я купил обе и послал матери. Пускай развлечется и поломает голову: где тундра, где пустыня, где я... Название почтового отделения на штемпеле тут мало что могло подсказать.
Поселок оживал. Я стоял у окна и наблюдал, как два мужика отогревают паяльной лампой двигатель вездехода. Ветер утих, и дымы над крышами поднимались прямо, строгими колоннами. Андрюха заключил, что это признак благоприятный. Хватит нежиться.
– Газет, - спросила почтальонша, - не хотите? Только у нас с опозданием... За четверг.
Горный массив имел форму подковы. Так свидетельствовала туристская схема из магазина "Атлас". И наверняка врала, поскольку на ширпотребовских картах фрагменты местности, по тем или иным причинам запретные для обыкновенного смертного, либо попросту изымались - а остальное тогда стягивалось, сшивалось и рубцевалось на скорую руку, отчего начинали непредсказуемо юлить реки, искажались очертания возвышенностей и переползали с места на место населенные пункты, - либо произвольно заменялись другими. А здесь в округе, надо думать, хватало таких запрещенных и засекреченных зон. Ведь на какой-то почве произрастали жуткие легенды, которыми Андрюха взялся потчевать меня еще в поезде, пересказывая их смачно и страстно: о гибельных шахтах, оставшихся в предгорьях от давних атомных испытаний; об укромных, изолированных долинках, куда, сбившись с маршрута, забредали туристские группы - а потом умирали в полном составе от лейкемии.
Впрочем, Андрюха уверял, что в нужном нам приближении схема довольно точна. На ней правильно обозначено: внутренняя, охваченная горами с трех сторон долина не всюду держится на одном уровне, но постепенно поднимается, заканчиваясь в пятке подковы самым низким из здешних перевалов - так сказать, перевальчиком, - за которым, по ту сторону гор, большие апатитовые рудники, и от них - шоссейка в город, ходит автобус. Нам предстояло зайти в долину, обогнув боковые отроги, и добраться до необитаемой геологической базы где-то в самой ее сердцевине. Весь путь, километров двадцать пять - тридцать, вполне возможно одолеть до темноты и переночевать уже в домике. Тем более что идти не по целине, а по накатанной гусеничной колее: еще дальше, возле перевальчика, другая база, действующая, и туда время от времени бывают вездеходы со станции, где мы высадились.