Своими руками
Шрифт:
— Дядя Спиридон, а почему ты не куришь? И дед Митрий, и Маноха курят, а ты нет.
— А потому не курю, что отец не велел мне курить до сорока годов, — ответил мне Спиридон. — Кто раньше сорока начинает курить, у того жаба в лёгких заводится, поцарапывает лёгкие когтями, и человек умирает.
Я напомнил Спиридону его давние слова и спросил, стал ли он курить после сорока годов. Он рассмеялся и ответил:
— Нет, не стал. Постарел, и лень стало учиться. Живу и без этого, не кашляю. А ты куришь?
— Я тоже не курю, — ответил я смеясь. — И тоже не кашляю.
Спросил
— О, этот малый большим совхозом заведует. Учёным считается по скотине. Жить без этого не может. А я хоть и на пенсии, а тоже работаю, за телятами ухаживаю. Сила есть — без дела сидеть не будешь.
Спросил я ещё и о том, чем созывал он к себе коров, рассказал, что подсматривал за ним, не бил ли он коров дубинкой.
— За это на меня скотина не в обиде, — ответил он. — Дубинку я носил с собой на волка да на вора, а коров пас трещоткой. Знаешь ведь эту игрушку?
Я разом вспомнил то далёкое время, когда на полднях после обеда Спиридон строгал палочки, планочки, мастерил трещотки. Подарил однажды он и мне такую и научил самого мастерить.
— Рожков у нас не бывало, как в других краях, — продолжал он, — а скотина привыкает к одному звуку, слушается и спокойнее ест траву. Я тогда и применил трещотку. Изделие нехитро, а пользу приносило.
— А почему же вы не стали больше стеречь у нас скотину? — спросил я.
— Не надо было. Я тогда строился. Избёнка была ветхая. Отстерёг у вас, поставил избу, а больше колхоз отпуска не дал в пастухи. И не вечный я пастух, а так, временный.
Митя Брылёв
Когда прошла революция и ещё не была налажена жизнь нормально, к людям приставали разные болезни: то тиф навалится, то дизентерия косит людей, то от сорного хлеба злая корча пальцы рук-ног отгрызает, а ещё инфлюэнца припожаловала (нынешний вирусный грипп). Ослабленные голодом, люди сдавались без борьбы даже самым безобидным болезням, умирали от насморка, от ангины, от малейшей простуды и истощения организма.
Умерли и Митины родители, его братья и сёстры и вся близкая родня.
Остался Митя один-одинёшенек на белом свете, остался, как говорили о нём, сиротой неприкаянной. Смотреть на его сиротство было неловко и совестно. Митя вызывал у людей жалость, но пожалеть его по-настоящему, приютить у себя, дать кров никто не отважился. Уродился он чудаковатым, картавил, присюсюкивал, личико у него было дробное, нос маленькой помидоринкой, всегда красный и с мокринкой под ноздрями, а характером тихий-претихий — мухи не обидит.
Над Митей сжалились, выхлопотали ему место в детдоме, собрали миром, посадили в телегу и повезли в город Новосиль, где был детдом. Сборы все состояли в том, что Митю покормили на дорогу, сварили с собой несколько яичек, налили бутылочку молока и привели к подводе.
Возчик посадил сироту в телегу, посмотрел, как мальчуган испуганно озирается, подумал: не сбежал бы, чего доброго, хотел привязать его за ногу к тележной грядке, но решил, что не хватит ума у такого на побег, повёз его по прямому назначению, злобясь, что из-за
Лошади были худы, парой с трудом тянули телегу. По сторонам дороги чернели поля. На лугах зачинала зеленеть нежная молодая травка. В небе пели жаворонки и летали с криками «чьи вы» чибисы. Они злили возницу. Митя смотрел на птиц, отстававших от подводы. Ему казалось, что там, в городе, куда его везли, этих птиц не будет. На глазах у него появились слёзы.
— Не слезокапь, Митяй, — сказал возница. — В городе будешь человеком, а в деревне без отца с матерью погибнешь, вши заедят. Кому ты тут нужон? Никому. У каждого своих ртов хватает. И жизнь разлаженная. Не до тебя людям… Там тебя выучат, начальником станешь.
— Не хосю насяльником, — ответил Митя.
— А кем ты хочешь? — спросил возница.
— Пастухом хосю.
Возница рассмеялся.
— Чудак ты, Митяй. Нашёл дело. Коровам хвосты крутить каждый дурак сможет, а вот науку полезную постигнуть — тут, брат, голова нужна и городская жизнь. Без этого любому умнику эх-хе-хе и хо-хо-хо!
— Не хосю, — повторил Митя и повернулся лицом к задку телеги.
Митя смотрел на овражки, на придорожные кустики, деревья, на перекрёстки дорог, на посевы и перелески. Зажмуриваясь, он видел всю дорогу до своей деревни, казавшуюся прямой, словно холст, с уклоном туда, откуда они выехали. Внимательно Митя рассматривал деревни. И когда подвода выезжала за околицу, то на него наваливалась грусть, будто и эта деревня была его и он никогда больше в неё не вернётся.
Три деревни остались позади. Митя успокоился. Дальше от дома деревни уже стали казаться чужими и неприветливыми. Он оставлял их без сожаления, лишь примечал по-прежнему внимательно дорогу. Возница разговаривал иногда то о пашне, что хорошо мужик вспахал поле, то о зеленях: рожь перезимовала, не подмёрзла и не вымокла, хороший урожай будет. Говорил он и о садах, и о деревенских порядках или беспорядках, хвалил трудолюбивых и ругал лодырей, у кого крыши были провалившиеся.
— Первое дело, Митяй, — крыша над головой, — говорил он. — Когда по непогоде в избе не капает, жизнь раем бывает, а полило — в ад тебя поместили. Ты меня разумеешь?
— Ага, — отвечал Митя.
— Ага, — подхватывал возница, — хорошо без сапога, но на крепких ногах лучше в сапогах.
Проехали они ещё одну деревню. Лохматая чёрная собака провожала их до большого дубового леса. Какая-то ленивая и не злая собака. Она бежала следом, отставала, обнюхивая кусты, столбы граней, камни у дороги, и, словно вспомнив, что впереди чужая подвода, догоняла её, облаивала и опять отставала. В лесу вдруг послышался рёв быка. Митя встрепенулся, встал на коленки. Стада не было видно, а бык ревел, казалось, рядом.