Сын эрзянский. Книга вторая
Шрифт:
— Это они, вишь ли, так называют сатану, — кому еще жить под землей, — разъяснил Бангуж.
Старик заулыбался и кивнул в знак того, что его поняли правильно.
«Мастера-иконники», получив расчет, отправились пешком на волжскую пристань.
— Ну, Дмитрич, извиняй, если что не так, — сказал за всех Бангуж, поклонился.
Спустя два дня уехали и Степан с Ковалинским. Эти два дня они и занимались иконостасом, а потом поп выдал им для консистории «бумажный вид» на окончание работ. Поп все ворчал, то не хорошо, это не так. Степан, будь воля его, плюнул бы и уехал, но Ковалинский до конца с ним был подчеркнуто
— С подобными людьми иначе нельзя, грубостью их не проймешь, — оправдывался он. — Вот он возьмет и напишет в Казань своему начальству жалобу, тогда иди и объясняйся. Нет, с такими фанатиками только так и можно.
Намерение остановиться на денек-другой в Нижнем Ковалинскому пришло уже на пароходе. Может быть, он хотел сделать Степану приятное, чтобы развеять тот неприятный холодок в их отношениях, устойчиво разделявший их после ссоры с платой за доски.
— Побродим по ярмарке: людей посмотрим, себя покажем, — беспечно сказал он, обняв Степана за плечи. — Остановимся?
— Как хотите, — буркнул Степан.
Помолчали. Было раннее утро, по широкой речной воде плавали розовые клочья тумана. Всходило солнце. Далеко впереди, там, где река широко сливалась с небом, поблескивали купола нижегородских храмов.
— Ты все сердишься? — осторожно спросил Ковалинский.
Степан пожал плечами.
— Нет, чего сердиться...
— Я понимаю, ты устал с этими Бангужами и Шишигами, но, веришь ли, они мне показались толковыми мужиками, когда я их нанимал. Особенно этот Бангуж, такой благообразный, рассудительный...
Степан спросил о Дмитриеве, о том, закончили ли они работу в Майдане.
— Да, да, там все закончено, и Дмитриева я отпустил, — сказал Ковалинский.
«Значит, не бывать мне в Майдане...» — с грустью подумал Степан, вспоминая Устю, светлые весенние ночи, и та тревога и растерянность, которую тогда испытывал Степан, которая отравила столько счастливых минут, казалась теперь каким-то досадным недоразумением. Теперь-то он чувствовал, что из всех тех лет, которые он прожил на земле, только в прошлую весну он и жил-то по-настоящему. Именно в те дни он как бы стряхнул с себя детские наивные сны, неопределенность мечтаний о своем будущем. Все увиделось с такой пронзительной ясностью: и Ковалинский, и иконописное ремесло, и Анюся, и своя жизнь!.. Нет, он не сердился на Петра Андреевича, он и о той перепалке забыл. В душе устойчиво жило какое-то смутное предчувствие, что все это уже в прошлом, а Петр Андреевич уже далекий, чужой ему человек...
В Нижнем Ковалинский намеревался походить по ярмарке, поискать подарков для Варвары Сергеевны и Анюси, загадочно говоря при этом о какой-то скорой свадьбе и поглядывая на Степана. Однако Степан остался безучастным к этому сообщению и понуро таскался за Ковалинским по ярмарочной толчее. Наконец он сказал, что устал.
— Да и я устал до смерти, — согласился Ковалинский. — Сейчас пойдем на выставку, отдохнем.
— Какая выставка? — вяло спросил Степан.
— Да художественная. Я хоть и не поклонник этой новой французской манеры, однако заглянем. Я думаю, и тебе не понравится.
И они пошли на выставку.
Степан как только вошел в первый зал, так и остался там стоять. Он был придавлен, уничтожен огромной картиной во всю стену, которая называлась «Северная
4
К.А. Коровин. Панно на темы русского Севера для Всероссийской выставки 1896 в Нижнем Новгороде.
Но то, что он увидел дальше, еще глубже и острее поразило его.
— Врубель... — шептали люди кругом, толпясь возле удивительно странного полотна, у которого было как бы несколько планов, а сама фигура спокойно сидящего юноши была до того объемна во всей своей могучей живой силе, что казалось, рама едва выдерживает это чудо.
И как вдруг убого показалось Степану все то, что он писал!.. Он готов был разреветься от огорчения за свою нищету и слепоту и от того восторга, какой бушевал в нем при виде этих резко и свободно ломающихся штрихов, от этого мозаично-дробного света, исторгнутого обычной кистью и краской!..
Он подходил и совсем близко к картине, к самому уголку, чтобы убедиться, что это картина — плоский и ровный холст. Он осторожно, затая дыхание, дотрагивался пальцем, чтобы убедиться, что это — всего лишь мазок кисти.
Люди, стоявшие возле картины, посматривали на него и улыбались, но Степан никого не видел, ничего не слышал.
Кто-то потянул его за рукав. Он обернулся. Это был Ковалинский. О, как ненавистно вдруг сделалось ему это лицо с клинышком бородки, эти холодные вопрошающие и укоряющие глаза!..
Весь путь до Казани Степан был точно больной — из глаз не шли те картины, которые он видел на выставке. Он не видел ни реки, ни берегов, не отвечал на вопросы Ковалинского, едва понимая их смысл. А Петр Андреевич без устали говорил о том, что французская живопись — это ерунда, дань моде, что она никогда не приживется в России, что учеба на настоящего художника — это не учеба какому-нибудь обыкновенному ремеслу, тут нет никакой гарантии, что из тебя выйдет художник. Да если и выйдет, то еще тоже неизвестно какой. Сколько их, этих художников, влачащих жалкую нищую жизнь!.. В довольстве и богатстве живут лишь единицы, да и те завоевали признание скорее проворством и умением делать себе репутацию сомнительными средствами, чем талантом. А остальные, коих тысячи, влачат жалкое существование, мало-помалу спиваются, опускаются на дно, и скоро в них истлевают и остатки таланта. И он, Петр Андреевич, очень не хочет, чтобы Степан загубил себя, загубил всю свою жизнь — судьба Бангужа, судьба Шишиги, да и Дмитриева, — вот наглядный ему урок...
Но Степан только улыбался в душе и не отвечал Ковалинскому. Да и что он мог ответить? Ответить он может только делом.
В Казань они прибыли вечером, и когда ехали на извозчике, Степан с удивлением чувствовал, что и город-то стал ему как бы чужой. Может быть, это потому, что он устал?
Вот сейчас колеса загремят по Покровской, он увидит дом, который уже стал ему родным, увидит Анюсю, которая его ждет... Но странное спокойствие было на душе, и Степан только улыбнулся, увидев желтые окна во втором этаже дома, возле которого остановилась пролетка.