Сыновний зов
Шрифт:
— А за чо? За мерзлую картошку на помойке…
Помню, как испуганно поднялся с лавки Ефимка, искоса посмотрел на меня и скрылся в сенях.
…Через пятнадцать лет снова припомнились мне слова бригадира Захара. Его давно не было в живых, и бригадой заправлял Ефимка Синяк. Только величали его уже Ефим Семенович.
Метельной ночью погнал он на выездном жеребце Воронке к трактористу Ивану на выселку Зарослое. Пронюхал, что у того в голбце водка припасена. Хотел на дармовщинку нахлестаться до зелена.
Случись такое раньше — не только водка, а и последняя
Однако страшнее непогоды разыгрался Синяк в лесу: выхватил из кошевки топор и… зарубил жеребца. В кровище приполз в теплую Иванову баню, там его и нашли в полдни…
— Да как же, как же это так… Топор поднять на животное… — метался по конторе председатель колхоза из приезжих. И он впервые принародно матерился. — Да кто же он, кто же он после такого-то будет?
Колхозники угрюмо удивлялись:
— Смотри-ко, Синяк даже без синевицы отделался. Загнал мясо Воронка, деньги в кассу, а на остальные ишшо неделю гужевал. Ишшо досыта нажрался, пока не смотался в город.
…Признал, признал я тебя, Горбатая полоса… Пожалуй, неудобно и называть теперь так-то. Распрямили тебя, и снова горох стелется тобой. Стручки крупные, силой земной налитые. Рассмеются — сыпнут с гектара в бункер по двести пудов. Вишь, как полоса горделиво застегнула грудь на все стручки-застежки…
— Любуешься? Отведал бы горошку-то, а?
Что мне сказать ему, Виктору? Его, агронома, еще и на свете не было, когда пробовал я горох на Горбатой полосе. Неважный был он, если с нынешним равнять. Худенький, как и те братишки. А только не тянется рука к белозубым стручкам, не тянется…
А вон же у большой дороги орава парней на горохе. Слышно, как ручное радио грустно поет не то им, не то зеленому полю в метлячках:.
— Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым…Весело парням, сыты и обуты они, на обочине мотоциклы сияют под солнцем. И радуюсь я за них, да только бы перепелку услыхать: желубит она стручки или сыта иной пищей — мне уже не известной и не понятной.
„Лисапед“
Ольховая ветка, сплошь усыпанная зелено-чешуйчатыми молодыми бубенцами хмеля, даже и не качнулась, а я еще раньше почувствовал на себе посторонне-настороженный взгляд. Странно получается, чем многолюднее на городской улице, тем незаметнее прохожие, и сам ты торопишься куда-то, не обращая внимания на встречных. А в лесу или у реки, на уединении, даже не зверь, а зернышки мышиных глаз возвращают из запредельных раздумий.
И я, не оглядываясь, с досадой поморщился: ну, кого лешак принес сюда, ну где, где найти покойный уголок? Хотя чего травить душу… С
Наверное, вместе с костерным чадом отнесло с бугорков нежную синь-поволоку незабудок, опалило беззащитную желтость ирисов и теплый снеговей ромашек. Да чего там цветы-ягоды! Щавель и тот захирел-отвердел, крапивой и то не обрастают берега омутов. Бывало, до пупырей-красноты изожгешься, пока промнешь тропку к заводи, а тут голым-голо, как после Мамая.
Плюнуть бы мне на свою привычку и порыскать по Исети — реке большой, одетой живучими ивняками, ан нет же, тянет сюда упрямая память и неотвязная маята рыбацкая. Уж и сетями здесь рыба заневолена, и толом глушена, и пустыми водочными бутылками пугана. И пьяных песен до лихоты наслушалась, и мутными потоками матершина лилась в речку… Где тут устоять ей, светло-родниковой…
«Опять очередная пьянь навалилась», — подумал я. Поднял голову от воды, обернулся и встретился глазами с разнаряженной кокетливой женщиной. Что тебе первый парень на деревне — вся рубаха в петухах, красками отштукатурена, штаны-клеш расшиты и с блестящими медяшками, словно шлея на выездной лошади. И глаза в трупно-зеленом обводе сверлят меня высокомерно-опасливо. Без слов ясно, охломон-бродяга я для нее, в перемятой соломенной шляпе и рваном пиджаке. Такого гнать бы надо в три шеи, но тут не дача, а ничейная, общая речка…
Качнулась ветка с безголосыми бубенцами, и нет, как и не было надменной «шмары», окрещенной мною на деревенский манер. Но нет, не почудилось мне: тут же услыхал я сердитый полушепот. Женщина нарочно для меня отчитывала своего сына:
— Алик! Перестанешь ли ты быть простофилей? Кинул велосипед, где попало, и гоняешься ребенком за насекомыми. В два счета уведут его, моргнуть не успеешь.
И уже громче она назвала стоимость велосипеда. Видимо, не столь для своего беспечно-доверчивого Алика, сколько для подозрительного человека под берегом.
Чего бы мне обижаться на незнакомую, пусть и неприятную женщину? У моего сынишки от магазина в городе «увели» велосипед. Увели на глазах честного народа, и никакая милиция не помогла: некогда ей заниматься такими пустяками.
А вид-то у моей персоны на самом деле ненадежный, пусть воры давно перестали рядиться в ремье. У иного вид, как у директора завода, к нему доверие не только неискушенного деревенского жителя, однако в удобном месте до нитки разденет или угонит дорогую машину. Нынче не всякого надо по одежде встречать. Вот разве по уму провожать — еще не устарело. Хотя и ум не всякий покажет, как продавец залежавшийся товар.