Сыновний зов
Шрифт:
Как бы ожили мы тогда… Мама всплакнула бы слезами радости и не на божницу, а на нас с тятей перекрестилась бы… Не надо бы тогда сестре Нюрке бросать свое педучилище, а бабушка слезла бы с холодеющей печи, растопила ее и ласково молвила:
— Отдумала я, Васько, помирать-то. Дождуся Ваньшу, поди, отпущат его домой со службы.
Села бы бабушка на середе подле огня, достала бы карточку дяди Вани. А снят он на ней круглолицым офицером с двумя орденами-звездами и медалью. Самый любимый младший сынок ее, заскребыш. И печь гудела бы березовыми дровами, а старая седая кошка Катька кружилась и кружилась
Засерели снега, вроде бы уползли они в леса скоротать ночь, когда услыхал я над собой голос отца. Горяч бывал он на охоте, если загонщик плоховал, однако не изругал даже меня:
— Ставай, Васька, полно реветь-то. Што сделаешь, не наше счастье. Ушли козлы, далеко ушли. Домой нам ворочаться надо. К ночи дело-то, и погода схмурилась — снег того и гляди повалит. А мы эвон куда убрались — верст десяток прямиком-то, не меньше.
Откатил от горла удушливый комок, и страх отошел, но подняться не мог. Свело на морозе ноги судорогой. Опять же простуда откликнулась. Даром ли босиком всю войну по водополице зорили вороньи да сорочьи гнезда. Ну, тогда, хоть снег и лед попадал, все же грелись на бегу. А вот мороженую картошку прямо из воды доставали — до бесчувствия деревенели ноги. Стоишь по колено в сплошной ледяной воде и ковыряешь гнезда. Земля-то еще ладом и не отошла, но как ждать, если есть нечего. Ногти обдерешь, а все же расколупаешь гнездо и достанешь распухшие картошины. И тут же помельче ополоснешь, легко спустишь кожуру и яично-уппугую ее скорее в рот. Попадет иная до того першучая — все лицо изведет и кишки, кажется, вывернет, однако терпишь.
Разве бывали у гусей такие лапы, какие ноги у нас? Не просто багрово-синие, а в трещинах-цыпках, в чирьях… А ломь какая нудно-сосущая шла от них до мозга, когда начинали они оживать-согреваться… Только одним себя и тешили: ведерко полным-полно, значит, будут лепешки, будут вначале резеньки, а то и целые картошины печься по всей железной печке. Дух от них разойдется по избе. Живой дух… Он загонит голод в пустой голбец, вытурит его через трубу и в боровке не даст залежаться…
Поднял меня отец на ноги, сдавил пальцами тугие судорож-клубки выше коленок.
— Давай разминайся потихоньку. Мешкать-то нам нельзя, Васька.
…Брели мы с ним незнакомой дорожкой. К ней то подступали колки и болотины, то открывались снежные увалы. Вдруг за мелким березнячком зачернели редкие избенки.
— Выселка Уралка, — обернулся тятя. — Изопьем водички хоть.
Только попить нам не пришлось. Обошли все избы подряд, но ни в одной не оказалось людей. И хоть нигде не висели на пробоях замки, отец не стал заходить в пустые избы.
— Неладно чо-то, неладно, — бормотал он. — Ладно, близко по дороге ишшо выселка, там к Ондрюше Семочкину заглянем.
Снова плелись мы увилистой и худо заметной дорожкой. Она огибала щетинистые кусты боярки и шипики, выпрямлялась высокими лесами и уводила влево от болотных трущоб.
— Ето што за оказья? — растерялся отец, когда мы обошли все избы и на выселке Луговой. — Да жители-то куды подевались? Не могли же все помереть. Ни старого, ни малого нет… Ладно, пошли, Васька, дотерпим до дому. На фронте не ето сносили. Токо куда же
И тут от ближнего осинника донесся до нас глухой железный звон. Он наплывал из самого нутра промерзлой земли и тревожно нависал над снегами.
— Чо бы ето, а, Васька? — прислушался отец. — Как есть кандалы звенят. Парнишкой был я, дак колчаки гнали наших по деревне в железе…
Он поправил двустволку и твердо шагнул вперед, а я боязливо поспевал за ним. Осинник поредел, и в смутных просветах лесин перемигнулись желтоглазые огнища. Они не ярко освещали поле, где медленно передвигались люди. Одни что-то искали, другие взмахивали руками и тогда зарождался стонущий звон железа.
— Фу ты! — обрадовался тятя. — Да ить оне картошку копают, картошку. А я чо только не передумал.
Пасмурь окружила леса и поля. Все погрузилось в темень ночи, а здесь копошились жители выселок. Они сошлись сюда за едой, сошлись выстоять против голода. Старухи живили огнища и грели возле них ребятишек, а все, кто мог держать лопатки-железянки, ломики, топоры и кирки, — долбили землю.
— Картофь, картофь добывают. — Постоял недолго отец и закинул двустволку на спину. Он встал на лыжи, и мы начали спрямлять выход к своей деревне. Все тише и глуше становился жалобный звон. Казалось, он приснился нам в лесах или просто поблазнило.
Повалил снежок. Сперва растаяли на ресницах и скатились холодными слезинками редкие снежинки. А вскоре они посыпались гуще и дружнее, неслышно кружились и торопились заровнять промятую нами лыжню. Я покачивался и сновал ногами, боялся отстать от своего тяти. И нет-нет да слышал откуда-то голодный звон железа. Он то задыхался и замирал, то снова приближался вместе с перемигами костров. И был тот звон бесконечным, как снег, как длинная-длинная зимняя ночь.
Как я учил бабушку
Дядя Ваня, он же и лёлеко — так у нас называли крестных, женился на моей бывшей учительнице Нине Николаевне. Она приехала к нам в Юровку после института с Волги и многие здешние слова долго не могла понять, да и теперь еще нередко просит дядю Ваню растолковать ей то или иное бабушкино слово. Нина Николаевна не смеется над речью свекрови, но мне, окончившему восьмой класс средней школы в райцентре, стыдно за бабушку, а заодно и за самого себя.
«Как же научить неграмотную бабушку правильно, по-русски разговаривать?» — часто думал я, однако советоваться с кем-то стеснялся.
И вот, когда дядя Ваня с Ниной Николаевной уехали проводить отпуск у нее на родине, подвернулась ненастная погода. Вёдро, как мы порешили с бабушкой, сглазила заведующая избой-читальней Шура Мальгина. Пока я рисовал дядиными цветными карандашами карикатуры для колхозной стенгазеты, Шура тренькала на балалайке и пела одну и ту же частушку:
— Вот она посыпала, Погода сыроватая. Сама белого лица, Любила черноватого…— Кого, кого ты опять присушила? — хитро прищурилась бабушка на бойкую рыжую девку, но Шура озорно стрельнула зелеными глазами и отмахнулась: