Т. 4. Рассказы, не входившие в прижизненные сборники
Шрифт:
Агатос.Это так! — это так! — Три столетия миновало с той поры, как, ломая руки и струя потоки слез у ног моей возлюбленной, я создал эту мятежную звезду моими словами — немногими фразами, полными страсти. Ее лучезарные цветы — и вправду самые дорогие из моих несбывшихся мечтаний, а яростные вулканы — и вправду страсти самого смятенного и нечестивого из сердец.
БЕС ПРОТИВОРЕЧИЯ [193]
193
Перевод В. Рогова
Рассматривая способности и импульсы, то есть prima mobilia [194] человеческой души, френологи в своей системе не отвели места склонности, которая, хотя она, несомненно, существует в виде коренного, первозданного и неукротимого чувства, тем не менее не была замечена ни одним из моралистов, им предшествовавших. Высокомерие чистого разума не позволило никому из нас распознать ее, и мы допускаем, чтобы наши чувства пребывали
194
Основные движущие силы (лат.).
195
До и вне всякого опыта (лат.).
196
Принципы (лат.).
Было бы мудрее, было бы благоразумнее создавать классификацию (если уж мы должны создавать классификации), опираясь на то, что человек делает обычно или изредка, — на то, что он всегда изредка делает, — а не на то, что, согласно нашему предвзятому мнению, ему назначил делать Бог. Если мы не в состоянии постичь Бога в его видимых творениях, то неужели же он постижим для нас в своих неисповедимых промыслах, которые воплощаются в этих творениях? Если мы не понимаем его в созданиях, имеющих внешнее бытие, то как же можем мы понять внутреннее движение его воли и фазы созидания?
Индукция a posteriori [197] вынудила бы френологию признать врожденным и первозданным принципом человеческих поступков то парадоксальное нечто, которое за неимением лучшего определения мы назовем «склонностью к противоречию». В том смысле, который я имею в виду, это — mobile без мотива, немотивированный мотив. Побуждаемые этой склонностью, мы действуем без какой-либо понятной цели; или же, если тут будет усмотрена логическая неувязка, можно несколько изменить формулу и сказать, что, побуждаемые этой склонностью, мы совершаем поступки именно потому, что не должны их совершать. В теории, казалось бы, нет побудительной причины более беспричинной, но на самом деле могущество ее невероятно. Определенные натуры при определенных обстоятельствах вообще неспособны ей противостоять. Сознание непозволительности или ошибочности какого-то поступка очень часто превращается в неодолимую силу, и она, одна она понуждает нас его совершить — в этом я убежден так же, как в том, что я дышу. И это всепобеждающее стремление поступать не так, как надо только ради самого поступка, не поддается никакому анализу, никакому разложению на составные элементы. Это коренной, первозданный импульс — элементарный и первичный. Я знаю, можно возразить, что наше поведение, когда мы настаиваем на определенных действиях, хотя никак не должны их совершать, представляет собой лишь видоизменение обычных проявлений «воинственности», о которой говорят френологи. Но ошибочность этой идеи обнаруживается с первого взгляда. Суть френологической «воинственности» — это потребность в самозащите. Это наша оборона от всего, что может нанести нам ущерб. Ее принцип — забота о нашем благополучии, и потому развитие этого свойства совпадает с возникновением стремления к благополучию. Отсюда следует, что желание пребывать в благополучии должно возникать одновременно с любым принципом, который представляет собой лишь видоизменение «воинственности», однако склонность к противоречию, как я ее называю, не только не сопровождается желанием пребывать в благополучии, но и связана с прямо противоположным чувством.
197
На основании опыта (лат.).
Обращение к собственному сердцу — вот в конце концов наилучший ответ на вышеуказанный софизм. Тот, кто доверчиво советуется с собственной душой и подробно и придирчиво ее изучает, вряд ли будет склонен отрицать глубокую врожденность указанной склонности. Ее непостижимость равна ее несомненности. На земле не найдется человека, который хотя бы раз в жизни не испытывал, например, мучительного желания подразнить собеседника излишней обстоятельностью. Говорящий понимает, что он раздражает собеседника, его же цель —
Нам нужно как можно скорее выполнить какую-то работу. Мы знаем, что любая отсрочка окажется гибельной. Важнейший кризис нашей жизни, как боевая труба, призывает нас к немедленным действиям. Мы полны рвения, мы жаждем скорее приступить к выполнению задачи, предвкушая упоительные результаты, мысль о которых преисполняет нас восторгом. Это нужно, это необходимо сделать именно сегодня, и тем не менее мы откладываем все на завтра. А почему? Ответ один: из духа противоречия, хотя мы и не осведомлены о принципе, кроющемся за этим словом. Наступает новый день и приносит с собой еще более нетерпеливое желание поскорее выполнить возложенный на нас долг, но, усиливаясь, наше нетерпение приносит с собой, кроме того, безымянную, пугающую своей необъяснимостью жажду мешкать. Жажда эта с каждой проходящей минутой становится все необоримей. Приближается последний срок, когда еще можно что-то сделать. Мы содрогаемся от ярости происходящей в нашей душе борьбы определенного с неопределенным, материального с тенью. Но если уж борьба зашла так далеко, победа останется за тенью — сопротивление наше тщетно. Бьют часы — это отходная нашему благополучию. Но это же и петушиный крик, спугивающий призрака, столь долго порабощавшего нас. Он бежит, он исчезает. Мы свободны. Былая энергия возвращается к нам. Теперь мы готовы трудиться. Увы, уже поздно.
Мы стоим на краю пропасти. Мы заглядываем в бездну, и нами овладевают головокружение и дурнота. Первый наш импульс — скорее отойти от опасного места. Но почему-то мы остаемся. Медленно и постепенно головокружение, дурнота и ужас сливаются в облако чувства, которому нет названия. Мало-помалу, еле заметно, это облако обретает форму, точно дым, поднявшийся из бутылки, в которой был заключен джинн, как повествуется в сказках «Тысячи и одной ночи». Однако из нашего облака над краем бездны рождается образ несравненно более ужасный, чем любые сказочные джинны или демоны, хотя это всего лишь мысль — правда, мысль чудовищная, пронизывающая нас до мозга костей леденящим экстатическим ужасом. Это — всего лишь попытка вообразить, что успели бы мы почувствовать во время стремительного падения с подобной высоты. И вот этого-то падения, этого стремительного превращения в ничто — именно потому, что оно связано с одним из самых отвратительных и мерзких способов смерти и страдания, какой только рождался в нашем воображении, — мы теперь томительно жаждем. И лишь потому, что разум настойчиво требует, чтобы мы отошли от пропасти, лишь поэтому мы упрямо к ней приближаемся. Нет в природе другой столь демонически нетерпеливой страсти, как страсть, обуревающая человека, который, трепеща на краю пропасти, вот так смакует падение туда. Прислушаться хотя бы на миг к голосу рассудка значит неминуемо погибнуть, ибо рассудок побуждает нас отступить, а этого, утверждаю я, мы сделать неспособны. И если рядом не окажется дружеской руки, чтобы остановить нас, если нам не удастся броситься навзничь в сторону, противоположную бездне, мы прыгнем в нее и погибнем.
Как бы мы ни рассматривали эти и подобные им поступки, мы неизбежно придем к выводу, что причиной их был только дух противоречия. Мы совершаем их лишь в силу чувства, что не должны их совершать. Под этим или за этим не кроется никакого разумного принципа, и мы были бы вправе считать такое поведение прямым плодом подстрекательства врага рода человеческого, если бы иной раз оно не служило благим целям.
Все это я сообщаю для того, чтобы в какой-то мере дать ответ на ваш вопрос, чтобы объяснить вам, почему я нахожусь здесь, чтобы подсказать вам хотя бы слабое подобие причины того, что я отягощен этими оковами и сижу в камере обреченных. Без этих пространных объяснений вы либо совсем меня не поняли бы, либо, подобно бессмысленной черни, сочли бы меня сумасшедшим. Теперь же вы без труда поймете, что я — одна из бесчисленных жертв беса противоречия.
Ни одно деяние не подготавливалось с такой тщательностью. Много недель, много месяцев размышлял я о том, как совершить это убийство. Я отверг тысячи планов, потому что их исполнение таило в себе хотя бы отдаленную возможность разоблачения. Наконец в каких-то французских мемуарах я натолкнулся на описание болезни, едва не ставшей роковой, которая сразила мадам Пило после того, как возле нее некоторое время горела случайно отравленная свеча. Эта идея поразила мое воображение. Мне было известно обыкновение моей будущей жертвы читать в постели. Я знал также, что спальня узка и плохо проветривается. Но не стану докучать вам ненужными подробностями. Не стану описывать те незамысловатые хитрости, с помощью которых я подменил свечу в подсвечнике у его кровати палочкой из воска, отлитой мною самим. Наутро его нашли в постели мертвым, и вердикт следственного судьи гласил: «Скоропостижная смерть».
Я унаследовал его состояние и в течение многих лет не знал никаких забот. Возможность разоблачения представлялась мне невероятной. Огарок смертоносной свечи я успешно уничтожил. Я не оставил ни одной улики, на основании которой можно было бы вынести мне обвинительный приговор или хотя бы заподозрить меня в преступлении. Думая о своей полной неуязвимости, я испытывал неизъяснимое удовольствие. Годы и годы я упивался этим чувством. Оно приносило мне больше настоящей радости, чем всего лишь материальные плоды моего греха. Однако в конце концов наступил день, когда это приятное ощущение начало незаметно и постепенно превращаться в неотвязную и тревожную мысль. Она тревожила своей неотвязностью. Мне не удавалось отделаться от нее ни на мгновение. Как часто досаждает нам звенящая в наших ушах, а вернее, в нашей памяти простенькая песенка или ничем не примечательная оперная ария! И нам не становится легче оттого, что песенка эта очень хороша, а ария написана прославленным композитором. Вот так с какого-то времени я начал постоянно ловить себя на том, что размышляю о своей полной безопасности и вполголоса повторяю слова: «Мне ничто не угрожает».