т.2. Проза и драматургия
Шрифт:
— Молчит.
— У нее там такая противная старуха лежит, — сказала Света.
— У окна, — подтвердил Калач, — Ксения Петровна. Ох, язва!
— Завтра поеду.
— Ну, спи.
Калач заглянул в детскую — мало ли что, может, Серега раскрылся… Васька спал, хорошо, вольно раскинувшись, скрутив в жгут простыню, вытолкнув ногами одеяло. Свет далекого фонаря, пробивавшийся сквозь щель в шторе, падал на белую динамовскую полосу на его трусах.
— Пап, — вдруг позвал его Серега.
Калач присел к нему,
— Ты чего не спишь?
— Пап, а сейчас война идет?
Калач нагнулся над сыном, уткнувшимся носом в подушку, только глаз был не ночной, не детский.
— Да ты что это, ночью-то?
— Идет?
— Ну, идет, — вздохнул Калач.
— И сейчас?
— И сейчас.
— Где война?
— Постреливают… в разных местах…
— А англичане — за немцев?
— Знаешь, Серега, сколько сейчас времени?
Серега помолчал. Калач погладил его по голове.
— Пап, а когда мамка приедет?
— Скоро, сынок, скоро. Спи.
— Не спится, — сказал со вздохом Серега.
— Не спится, а ты спи.
Калач пошел в гостиную, где сидел Ермаков, но не писал, а смотрел на разложенные перед собой бумаги и о чем-то думал, попыхивая «Дымком».
— Михаил Петрович, — как-то странно сказал он, — все это ведь липа.
— Конечно, — сказал Калач, — но для гуманного дела.
— Нет, — сказал Ермаков, — вся эта затея липовая.
И Калач понял, о чем говорил профессор.
— Ерунда, — сказал Калач. — Она пензенская крестьянка, сила в ней мужицкая. Я не верю.
— Вы, наверно, заметили, что я с вами на эту тему вообще избегаю разговоров?
— Да.
— Но все-таки мне надо вам кое о чем рассказать. Мне кажется, что вы тот человек, которому надо, необходимо сообщить правду.
— Можно без предисловий, — отозвался Калач, — я ж ведь еще раньше понял, о чем вы мне хотите сказать, и сказал, что не верю в это. То есть, конечно, я могу предположить… Но в этом случае мое существование здесь представляется весьма маловероятным.
— Что это значит? — спросил Ермаков.
— И она это знает, — продолжил, не отвечая на вопрос профессора, Калач, — прекрасно знает. Я испытываю самые современные машины, но человек я сам самый несовременный. Люблю один раз и навек. Но распространяться об этом не люблю, говорю вам, как врачу, чтобы вы просто поняли меня. Поняли, что для меня значит то, о чем вы так легко хотите сказать.
Ермаков придвинул к себе бумаги, начал снова писать, а потом уже, не отрываясь от писания, стал говорить, не глядя на Калача и не поднимая глаз:
— В общем, считайте, что я вам это сказал. Считайте, что я сказал вам еще о некоторых вещах. Что бы ни случилось в течение ближайших суток, или трех суток, или даже недели — вы отец троих детей. Я не говорю о вашей общественно полезной деятельности, она значит невероятно много, но только
— Я могу лекарства достать, — тихо сказал Калач, — какие хотите. Только на бумажке мне названия запишите.
— Это хорошо. Это здорово, — ответил, не отрывая глаз от истории болезни, Ермаков. Но так никаких названий лекарств и не дал. Только сказал: — На следующей неделе будем оперировать. Вы согласны?
Калач кивнул…
Следующей ночью тетя Даша «выкрала» историю болезни и на пять минут дала ее почитать Клаве. В кабинете ждали Ермаков и Калач. Тетя Даша принесла историю болезни и почему-то отдала Калачу.
— Ну что, поверила? — нервно спросил Ермаков.
— Поверила, — сказала тетя Даша, — очень даже поверила, заулыбалась.
Калач приехал домой, положил том фальшивой истории болезни в стол, хорошо спал. Но утром позвонил ему Ермаков и сказал, чтобы он срочно приезжал, если хочет застать. Вечером Клава умерла.
Приехали друзья — Николай Федорович, Рассадин, Виктор Ильич, Кравчук, генеральный конструктор. Генеральный, правда, заехал на минутку, машины не отпуская, расцеловал Калача, сказал ему, что закрыл программу испытаний на неделю.
— А может, и на две, — добавил он, — в общем, сколько тебе времени нужно, столько и…
Он запнулся на этом «и», помолчал, держа Калача за обшлаг пиджака.
— Машину твою никому отдавать не хочу. Сам ее доведешь…
Уехал.
Приехала Светка, каменная от горя. Кинула в передней два здоровенных тюка с бельем — привезла из прачечной. Весь вечер ни на шаг не отходила от отца.
На кухне Калач сказал Николаю Федоровичу:
— Она спрашивает: «Как мне, Миша, быть?» А я сам жду от нее слов — как мне жить-то дальше без нее? Я ведь не знаю. Но спросить нельзя, потому как, если спрошу, поймет она, что умирает. Как жить мне дальше, я не знаю. И слов таких от нее не услышал. Если б не дети — лег бы рядом с ней, вены себе вскрыл. Потому что это не она умерла. Это я умер.
Николай Федорович молчал. Золотой он был человек — умел слушать и молчать.
Год прожил Михаил Петрович в Москве, а потом улетел в Арктику. Работа в Арктике медвежья, сил требует больших…
Решение командира
Калач открыл глаза.
— А они здесь, оказывается, поигрывали в преферанс, — крикнул из соседней комнаты Лева Яновер. — И один парень подзалетел на семьдесят два рубля.
Калач закрыл ящик аптечки. Брошенная зимовка. Заколоченные окна. Ветерок скулит в тумане. «Хабаров», вросший во льды. Женщина в голубом пальто с авоськой желтых лимонов. И Санек с «кольтом» в руке…