Так называемая личная жизнь
Шрифт:
И Лопатин, глядя на нее, подумал, что, чем короче предисловие к смерти, тем страшней послесловие к ней. Мгновенный ужас неожиданности беспощадно растянется потом на годы воспоминаний. Да и чем другим жить теперь этой сидящей перед ним старой женщине? Привычкой говорить людям "здравствуйте" и "до свиданья", привычкой утром ходить по магазинам и стоять в очередях, а вечером сидеть и пить чай, ночью ложиться, а утром вставать? Привычкой, услышав звонок, идти по коридору, чтобы открыть дверь, за которой никого нет и не будет, потому что, если кто-то и звонит там за дверью, все равно это кто-то, а не ее сын?
Он попробовал представить, что это не с ней, а
– Я хочу поехать к нему, - сказала мать Гурского.
– Не знаю, как они, но про вас я знаю, что вы это сделаете для меня в память Бори. Вы ничего не знаете, кроме того, что уже сказали мне? Если знаете что-нибудь еще, не бойтесь, скажите.
Он покачал головой:
– Все, что узнаю, расскажу вам, когда вернусь оттуда.
– А когда вернетесь?
Он уже сам прикидывал это в уме, но, понимая, как она его будет ждать, на всякий случай добавил два дня:
– Дней через семь-восемь. Я улечу рано утром, но завтра к вам придут наши товарищи из редакции.
Она отчужденно махнула рукой и с минуту молчала, уйдя в свои мысли, и ход их, очевидно, привел ее к воспоминанию о том, что он улетает и что это будет совсем скоро, через несколько часов. Она забеспокоилась, встала, открыла и закрыла крышку на все еще не закипавшем чайнике, сказала, что плитка слабая - Боря хотел переменить спираль, - запнулась, опустила голову и, пересилив себя, посмотрела на Лопатина:
– У вас все хорошо, и ночевать есть где, да?
– Да.
– Боря мне говорил, что у вас теперь должно все стать на свое место, как у людей. Он беспокоился, что ей придется, не дождавшись вас, уехать. Она не уехала?
– Нет, не уехала, - сказал Лопатин, тяготясь этими вопросами и удивляясь тому, как у нее хватает на них добра и силы.
– Так идите к ней. Зачем вам этот мой чай. Идите, идите, - повторила она, когда ей показалось, что он хочет возразить.
– Другой бы на вашем месте, раз он сам улетает, попросил зайти ко мне кого-то другого, а сам бы пришел только потом, когда вернулся. Это вы просто очень любите Борю, не меньше, чем он вас, - поэтому и пришли ко мне. А теперь идите. Все равно я сижу с вами, а сама даже думать ни о чем не могу. Сейчас вот думаю о плитке, что надо ее выключить, а потом забуду.
– Говоря это, она выдернула вилку из розетки.
– И вспоминаю, погасила я свет на кухне, когда наливала воду в чайник, или нет. А больше ни о чем не могу думать. Вот вас провожу - и проверю, погасила или нет.
Она пошла рядом с Лопатиным по коридору до наружной и двери и, когда он перед уходом нагнулся и поцеловал ей руку, потянулась, словно хотела обнять его, но не обняла - может быть, боялась снова разрыдаться.
Дверь за ним захлопнулась, и он, уже переходя улицу, взглянув назад, на черные сейчас окна этого знакомого дома, вспомнил невеселую шутку Гурского: если что-нибудь случится с Лопатиным,
Тогда Лопатин только усмехнулся странности этих слов Гурского, а сейчас подумал, что в глубине их была закопана потаенная просьба - не забыть о его матери, если с ним вдруг стрясется то, что стряслось. Может быть, и так. Гурский принадлежал к числу людей, не боявшихся ни думать, ни говорить о смерти - ни о своей, ни о чужой, и любил повторять, что человеку, который никак не хочет примириться с безошибочной мыслью, что он рано или поздно умрет, логичней вообще не появляться на свет божий.
"Что я смогу для нее сделать?
– подумал Лопатин о матери Гурского. Да, когда вернусь оттуда, что-то смогу, конечно. И все, что смогу, сделаю и сразу, и потом, всегда, когда это понадобится. Ну, а сейчас? Единственное, что могу до своего возвращения, - это попросить Нику, как бы она ни была занята, выбрать время и прийти сюда завтра, а может быть, и послезавтра. И она это, конечно, сделает", - подумал он, вспомнив, как Ника, когда он сказал ей по телефону о гибели Гурского, горестно вскрикнула, а когда он сказал, что из редакции пойдет прямо к матери Гурского, ответила: "Конечно. И позвони мне, если тебе покажется, что я могу чем-то помочь, я же все-таки женщина..."
"Да, ты все-таки женщина!
– подумал Лопатин.
– И сидишь там, и ждешь меня, зная и все, что произошло, и всю тяжесть этого для меня, но еще не зная того, что я не захотел и не смог сказать тебе по телефону, когда звонил из редакции. Ты не знаешь, что у нас с тобой уже нет больше ни двух, ни даже одного дня, что я улетаю туда, где его убили, и что до этого нам осталось быть вместе всего три часа, и даже не три, а еще меньше".
Он шел по ночной Москве, все ускоряя шаги, шел, удрученный и тем, что произошло, и тем, что предстояло. Он не сетовал на себя за то, что не сказал ей всего сразу: бессмысленно объяснять по телефону то, что дай бог объяснить с глазу на глаз. Он заранее знал, что скажет ей правду, что сам настоял на том, что должен лететь, и если бы не настоял - вместо него полетел бы кто-то другой. Но если бы он не настоял, то и здесь, в Москве, вдвоем с нею, остался бы другой человек, а не он. А он не хотел становиться другим. И это и предстояло ей объяснить, заранее понимая, что это будет не так-то просто. И если, отпуская его, у нее хватит силы подавить в себе чувство женской обиды, то хватит ли ей этой силы на то, чтобы подавить в себе страх? Людям в таких случаях свойственно представлять себе, что там, где вчера убили его, завтра могут убить тебя. Он знал это по себе; шел и думал: чем черт не шутит - на войне иногда все хорошо, хорошо, а потом вдруг - одно к одному... Мысль не новая, по трудная, когда идешь к женщине, от которой уезжаешь и которую, вопреки собственному страху, хочешь убедить, что ей не надо за тебя бояться.
С этой мыслью он шел к ней. Но разговор начался с другого потому что она сразу стала спрашивать про мать Гурского - ни сделалось ли ей плохо и предупредил ли он кого-нибудь из соседей по квартире, чтобы они прислушивались и готовы были помочь ей.
– Она не из тех, кого отпаивают валерьянкой, - сказал Лопатин.
– Хуже, чем было, уже не будет. Такое чувство, что пришел и убил ее. Что может быть хуже этого? В четвертый раз за войну вот так прихожу - и говорю. Даже все свое собственное как провалилось куда-то! Словно сам уже ничего не чувствовал, а только через нее. Не знаю даже, как тебе объяснить это.