Так называемая личная жизнь
Шрифт:
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно - смерть. В жизни непоправимо многое, верней, все, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И все же очевидней всего - непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни - если это действительно так, без преувеличений, то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты еще жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души - это не рука и не нога, и что он оторван - никому не видно.
Опереди
Колонна двинулась через перекресток.
– Долго мы стояли, товарищ; майор?
– спросил водитель.
– Изрядно, больше часа.
С полчаса ехали молча. Чтоб отвлечься от других мыслей, Лопатин начал считать свой поездки на фронт: сколько всего часов и дней он провел в машинах - и в своих, и в чужих, и в таких вот, попутных. Считал, считал - и запутался. Времени, проведенного на колесах, считая Халхин-Гол, набиралось неправдоподобно много.
– Чего вы все молчите, товарищ майор? Расскажите чего-нибудь, а то спать клонит, спасу нет!
– вдруг попросил водитель.
Лопатин закурил и стал рассказывать про Монголию: какал там ровная степь, только иногда - полосы солончаков, а так, пока не наткнулся на них, можно ехать, как по столу, - в любую сторону, без дороги. И какие там ни на что не похожие полосатые закаты, и как мало воды, и как в жару на горизонте мерещатся озера, а над ними лес.
– А какая там война была?
– спросил водитель.
– Мы про нее почти ничего и не слыхали.
Пришлось рассказывать ему про Халхин-Гол - и про то, какая там была война - небольшая, кровавая и, по нынешним понятиям, короткая, а тогда, наоборот, считавшаяся очень длинной - с мая до сентября, целое лето...
После еще двух остановок - одной в пробке, а другой на объезде - на рассвете добрались до рокады Гродно - Каунас.
Лопатин подхватил чемодан и выскочил на перекресток из приостановившейся на несколько секунд машины.
Регулировщица, с сержантскими лычками на погонах шинели и с винтовкой за плечом, на вид была из тех, кто себя в обиду не дает: рослая, со строгим лицом и вызовом в глазах - мол, попробуй только, обратись ко мне не так, как положено, сразу отбрею! Но Лопатин обратился к ней как положено и попросил придержать какую-нибудь машину, идущую по шоссе направо, на север, предпочтительно какой-нибудь "виллис" с начальником.
– Чем больше начальство, тем дальше меня довезет!
– добавил он, улыбнувшись.
Неизвестно что - эта немудрящая шутка, возраст Лопатина или ленточки орденов и медалей, которые она увидела, пока он, распахнув шинель, доставал удостоверение личности, - но что-то расположило к нему строгого сержанта дорожной службы. Она ответно улыбнулась и сразу стала тем, кем и была: одетой в шинель с погонами девятнадцатилетней девчонкой.
– Есть задержать для вас начальство побольше, товарищ майор. А если вдруг генерал - не боитесь?
– Не боюсь. Я человек штатский.
– Какой же вы штатский, товарищ майор, когда у
– А это мне за выслугу лет. Неудобно в моем возрасте ходить без ничего. Вот и дали!
Мимо по шоссе проскочило уже несколько грузовиков, но "виллисов" пока не было.
– Может, грузовик остановить, товарищ майор?
– спросила регулировщица.
– А то время раннее, начальники еще мало ездят. Можно и час прождать.
– Что первое пойдет, то и останавливайте, - сказал Лопатин, разглядывая ее и думая о собственной дочери.
– Что вы на меня так смотрите, товарищ майор?
– спросила она не с вызовом, а смущенно, словно провинилась перед ним,
– Сколько вам лет? Девятнадцать?
– Девятнадцать.
– И давно на войне?
– Второй год.
Лопатин вздохнул, продолжая думать о дочери: успеет или не успеет она попасть на фронт?
– Откуда вы?
– Была эвакуированная. Под Семипалатинском в совхоз работала. Оттуда в армию пошла. А так я из Пнёва, Смоленской области Пнёвского района. У нас в сорок первом году там переправа была, Соловьевская, - может, знаете?
– Как не знать.
– Лопатин вспомнил эту Соловьевскую переправу с ее тогдашним кромешным адом.
– Мы оттуда с войсками отходили. Я в санитарки просилась, даже год себе прибавила, но тогда не взяли. А потом все же, когда восемнадцать исполнилось, в Семипалатинске пошла в военкомат - и взяли. Мне сейчас некоторые и двадцать один, и двадцать два дают. Говорят, я старше себя выгляжу.
– Дразнят. Сколько есть, на столько и выглядите, так что не расстраивайтесь.
– А я и не расстраиваюсь, потому что...
Она не успела договорить. Увидела приближавшийся грузовик, шагнула навстречу, на середину дороги, и задержала.
– Он только до следующего регулировочного поста доведет вас, а там сворачивать будет. Как, поедете или нет?
– стоя у грузовика и держась рукой за открытую дверцу кабины, крикнула она Лопатину.
– Поеду.
– Он поднял с полуразбитого асфальта чемодан и шагнул к грузовику.
23
В это утро ему не везло. Пришлось еще три раза ждать и три раза пересаживаться, пока уже после полудня он наконец добрался до стоявшего там, где и прежде, штаба фронта, верней, до шлагбаума, за который не пускали машины.
Не верилось, что всего-навсего три дня назад, семнадцатого в пять утра, он выезжал отсюда, сидя рядом с хмурым Василием Ивановичем, и Гурский, спросонок позевывая, ребром руки поколачивал его сзади по спине.
– Смот-три, не озябни. Помни, что у тебя теперь легкие с д-дыркой!
От шлагбаума до оперативного отдела пришлось прошагать полтора километра и столько же - обратно.
– Нам еще вчера оттуда, от начпоарма, записка пришла вместе с машиной, которая должна вас к ним в армию забрать, - сказал Лопатину дежурный по оперативному отделу.
– Машину с водителем мы на стоянку загнали - вы знаете где, в роще, где и раньше была. Там ее и найдете.