Талант (Жизнь Бережкова)
Шрифт:
Новицкий сегодня определил линию института: "Мы выйдем со сверхмощным мотором в следующем пятилетии". И я это подтвердил, я согласился. Боже мой, в следующем пятилетии! Неужели придется еще столько ждать? И ничего нельзя придумать? Но что же придумаешь, если нет базы, нет точки опоры? Да, сначала надо строить экспериментальный завод института. Другого пути нет. И к черту нытье!
Я прогнал все мысли о своем погибшем моторе, затолкал их, словно кулаками, куда-то под спуд и запер там на ключ. Повернул ключ и в буквальном смысле слова, сунул чертежи "ЛМГ" опять в ящик стола. Не хочу на них смотреть.
Теперь расскажу
– Алексей Николаевич, не зайдете ли к нам, в партийное бюро? Обдумываем, как провести вечер памяти Жуковского.
Я тотчас же пошел. В комнате партийного бюро было очень оживленно. Там уже составили первую наметку программы торжественного вечера. Никитин сказал, что бюро просит меня выступить с докладом "Жуковский и русские моторы".
– Э, что придумали!
– протянул я.
И рассмеялся своей интонации. И тут же объяснил, что так, с такой же интонацией, говаривал в свое время Николай Егорович. За этим штришком вспомнилось другое: квадратная баночка-чернильница с обыкновенной пробкой, дешевая ученическая ручка, которой всегда пользовался Жуковский, листки бумаги, разложенные всюду, даже порой на полу, сотни и сотни этих исписанных крупным почерком листков. Я вспоминал вслух разные подробности о Николае Егоровиче, а молодежь, мои друзья, с которыми было столько пройдено, готовы были слушать без конца.
– Рассказывать можно сколько угодно, - заключил я.
– Но успею ли я подготовить доклад? Ведь это целое исследование. И почти все материалы не опубликованы. Надо специально их разыскивать.
– Мы поможем, пойдем куда угодно, - сказал Никитин.
– Вы понимаете, Алексей Николаевич, как необходим сейчас такой доклад, чтобы у всех укрепить веру в дело создания русского мощного мотора.
Я внимательно посмотрел на него. Знал ли он, этот несуетливый, большой, широкий в плечах секретарь партийного бюро, располагающий к себе спокойной, будто спружиненной силой, знал ли он, подозревал ли о моем внутреннем разладе? В ответ на мой взгляд он улыбнулся.
– Ведь Жуковский в это верил, - произнес он.
– Еще бы!
– воскликнул я.
– Позвольте, позвольте-ка, друзья! Ведь он сам мне говорил, что в своем курсе механики напишет о моторе, который сконструировали мы с Ганьшиным. Николай Егорович не закончил этой книги, но, наверное, сохранились же наброски, какой-нибудь план, конспект... Это надо обязательно найти. Потом...
Мне со всех сторон стали подсказывать:
– Алексей Николаевич, надо взять и письма Жуковского к Макееву о моторе для самолетов "Илья Муромец"...
– А статью Жуковского о принципе реактивного движения? Вы должны развить и эту тему: "Жуковский и Циолковский".
– И личные воспоминания! Обязательно ваши личные воспоминания!
– Берусь, друзья, берусь!
– заявил я.
– Чертовски много всяких дел, но это вытяну.
Мы еще посидели, поговорили о Жуковском, о том, как бы нам лучше отметить день его памяти.
Назавтра я отправился в Центральный институт авиации и попросил рукопись Жуковского о нашем "Адросе", которую когда-то я же сам сдал туда. Боже мой! Из этой работы я в свое время запомнил, как школьник, заглянувший в ответ, лишь
12
– Итак, мой друг, поехали!
– возгласил со свойственной ему энергией Бережков, когда мы начали новую беседу.
– Поехали в командировку в Ленинград. Прошу вас снова в поезд, в купе мягкого вагона, где, покачиваясь, как в люльке, сладко спит на верхней полке ваш покорнейший слуга.
Я вам уже докладывал, с каким приятным самочувствием отправился в эту поездку. Все, что мы с Новицким наметили несколько месяцев назад, уже было принято комиссией по пятилетнему плану, включено в пятилетку института, в том числе и глиссерный двигатель, и переделка на воздушное охлаждение мотора "Испано", и еще ряд конструкторских работ. За эти же месяцы мы изготовили чертежи "ГД-24"; проект был уже рассмотрен и одобрен. Сверхмощного мотора в плане института не было. За массой всяких дел я о нем почти не думал. Так, по крайней мере, мне казалось.
В Ленинграде срочно выполнялась часть наших заказов на оборудование для института; в ходе производства возникли разные неясности, трудности, вопросы: я ехал, чтобы решить все это на месте; вез также и некоторые дополнительные чертежи. Кроме того, у меня была и своего рода дипломатическая миссия - предстояло провести несколько разговоров с тремя-четырьмя ленинградскими профессорами, которых мы хотели в будущем перетянуть к себе, в наш новый ЦИАД.
Первый день в Ленинграде прошел весьма плодотворно. Я побывал на заводе "Двигатель", небезуспешно провел время в Политехническом институте, повидав нужных мне людей, - словом, был занят чрезвычайно. И все же как-то среди дня, мимоходом, в чьей-то приемной я взял телефонную трубку и, позабыв, что еще вчера клялся: "Пусть отсохнут ноги!", назвал номер Ладошникова. Мы условились, что вечером я навещу его дома, на Каменноостровском проспекте.
С вашего разрешения, сразу перенесемся туда, на Каменноостровский.
Ладошников встретил меня в передней и повел в кабинет. Обстановка, в которую я попал, ничуть не напоминала комнату в деревянном флигеле около Остоженки, где когда-то Ладошников, изучая законы летания, старался заснять самодельным киноаппаратом летающую муху. Теперь, ступая по навощенному паркету, оглядывая расположенную в строгом порядке мебель, я, признаться, даже затруднялся представить, что в эту чинную ленинградскую квартиру вообще когда-либо залетала муха.
Последний раз мы с Ладошниковым виделись на новогоднем вечере у Ганьшиных. С тех пор прошло больше двух лет. Я за это время пережил взлет и падение, успел оправиться от неудач и даже зарекся от будущих взлетов, но хозяин дома не заводил разговора о моих делах. Он радушно усадил меня в глубочайшее кожаное кресло, сам уселся в такое же и стал расспрашивать о Маше.
Упорный во всем, Ладошников был упорен и в дружбе. Над письменным столом в строгих дорогих рамах висели картины, подаренные ему моей сестрой. В центре пестрел огромный букет осенней листвы, списанный художницей с той самой золотистой охапки, которую Ладошников вручил ей перед отъездом в Ленинград.