Талисман
Шрифт:
Здесь, где торгуют шелками, царит по-мужски уверенный бодрый мир. Выдубленные солнцем и годами лица мастеров открыты в улыбках, а руки лелеют сработанную красоту. Подносят текучую ткань к нашим глазам, приглашая оценить живущие в глубине переливы, прикинуть на вес невесомость узора.
Я смотрю на руки мастеров. С какой-то детской радостью — как Люська! — они ловят цветные блики и переливают их из ладони в ладонь…
Я вдруг устала. Голова сделалась гулкая, ударом отзывался в ней каждый шаг. Мне хотелось закрыть глаза, дать отдохнуть, но и в темноте перед ними плясали цветные
Кто-то огромный, сторукий придвинулся и говорил, смеялся, кричал, размахивал и вертел всеми своими руками. Он был веселый, щедрый на разные выдумки. Но у меня не осталось больше сил. Никаких сил, чтобы веселиться вместе с ним, разглядывать его поделки, ахать и восхищаться. Сам-то он нисколько не устал. А нам идти за мукой…
И тут я вспомнила, как сторукий хитрюга выманил у нас мучные деньги. И разозлилась. Кому нужны все эти ниточки-узорчики, безумные наряды, когда впереди опять зима?
— Пойдем отсюда, — мрачно сказала я маме. — Мне надоело, домой хочу.
Мама посмотрела, не понимая. И тут же глаза ее проснулись, с знакомой тревогой обежали мое лицо и сделались… виноватые. Прижав покрепче сверток с покупкой, она сказала виноватым голосом:
— Устала, малышка? Сейчас отдохнем. Посидим в чайхане, попьем чайку с лепе-ешечкой…
— Из муки, которая нам улыбнулась!
— Из муки, которую мы купим в следующий раз! — строго сказала мама. И добавила, уже не так уверенно: — Когда музей отдаст мне за тюбетейку деньги.
— Отдаст? Твоя Ахунова?! Жди у моря погоды…
На мамино лицо легла тень, а брови упрямо сдвинулись. И я пожалела о своих словах.
Чайхана была наверху, маленькая, пыльная. Мы долго топтались в поисках места, еще дольше ждали чайханщика с белым чайником и одной на двоих пиалой. А лепешка была чудная — горячая, в коричневом румянце и тминных веснушках.
Мама разломила лепешку, разложила кусочки на блюде — вверх корочкой, как положено по узбекскому обычаю. Мы ели ее, по очереди запивая зеленым чаем из маленькой пиалы.
Мама снова оживилась. Забыв про чай и лепешку, рассказывала, какая будет у них в музее новая экспозиция. И до чего кстати придется наша тюбетейка с парашютиками. Экспозицию разрешат музею, мама не сомневалась, теперь уж точно разрешат: в ЦК партии республики изучают ее письмо…
Слушая маму и живо прибирая лепешечку, повеселела и я. И с удовольствием смотрела вниз, в котлован. Там орудовал сторукий, поражал народ. Только у мамы в фондах видела я сразу столько красивых вещей. Даже, может, более красивых, ведь каждая музейная вещь единственна, неповторима. Но то были научные экспонаты. Они лежали себе в сундуках, и от них несло нафталином. А в ловких руках сторукого все шевелилось, искрилось, плясало и притягивало к себе другое живое — голоса людей, их глаза, руки (чем-то подобным представилась мне и мамина экспозиция).
И были, оказывается, еще одни глаза, которые смотрели на сторукого. Огромные нарисованные глаза смотрели из-под каски с белой стены дома, и беспощадная рука метила туда, в котлован.
«Сен фронт учун нима килдинг?»
Что ты сделал для фронта?.. Грозный этот вопрос по-узбекски или по-русски задавали каждому
Но сторукий весельчак?.. Он-то что мог сделать для фронта? Наоборот, он старался не думать о войне. И морочил всем голову своим карнавалом. Заставлял забыть о зиме ради узора на тюбетейке, думать не о разлуке или смерти, а о рождении, свадьбе.
Я вдруг почувствовала, что согласна со сторуким, что и мне хочется думать о чем-нибудь радостном.
А если сторукий прав и говорит людям необходимое? Говорит, что жизнь продолжается, несмотря ни на что. Что ее не остановить даже этой страшной войне. Выходит, и он по-своему помогает фронту?
Я посмотрела на маму, на ее разгоряченное, упрямое лицо. Она давно уже догадалась об этом. Потому и хлопочет о новой экспозиции.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Осенние холода я встречаю при полном военном параде. Вот только хожу теперь по другой стороне, спасаясь от шуток раненых.
Зато в центре за мной гужом ходят долговязые — «достань воробышка» — курсанты летного училища. Прикипев глазами к серебряным крыльям на рукавах, канючат:
— Слушай, девчонка, продай нашивку, а? Две не носят, хоть кого спроси. Продай, а? Продашь? — И суют мне красные смятые тридцатки.
— Непродажные! — отрубаю я и прямо-таки раздуваюсь от гордости. А в руке у меня неподобающим, кухонным звуком бренчат судки…
С недавних пор я их ненавижу.
Конечно же, Римка придумала эту игру. И началась она вовсе не с обеденных судков, а с открыток, которые я сдуру притащила в школу.
Как-то, прошлой зимой еще, заправляя постель, я обнаружила под подушкой цветную открытку: юная женщина сидела спиной ко мне, ослепительно сияя нежной шеей. Я перевернула открытку и прочла: «Терборх. «Домашний концерт». Я еще не успела разглядеть в руках женщины виолончель, но уже догадалась, кто положил мне открытку. Отец! Он обожал такие сюрпризы. С тех пор и пошло у нас: дождавшись, когда я усну, отец клал мне под подушку открытку. Как я боялась вечером, что он забудет положить! Разбирая постель, заглядывала ему в лицо, напоминала. А утром, едва открыв глаза, откидывала подушку — открытка была! Отец ни разу не забыл положить ее. Постепенно у меня собралась целая коллекция репродукций. Показывая Таньке (или Люське) свои богатства, я так и сыпала великими именами: Тициан, Рембрандт, Веласкес, Боттичелли, Врубель, Суриков, Левитан…
Отец довольно переглядывался с мамой.
А потом он уехал на Фархадгэс. Первые дни после его отъездов нам с Люськой особенно не хватает отца. В этот раз мне было еще тоскливее. По утрам, надеясь на чудо, я приподымала подушку. Но меня встречала белая пустота.
Как-то я принесла открытки в школу.
Девчонки мгновенно разобрали их по рукам, растащили в разные концы класса. Я же стала вдруг так нервничать и метаться, собирая их обратно, что это всех развеселило.
— Ку-ку! — крикнула мне Римка, мотая в воздухе мадонной Бенуа.