Там, где престол сатаны. Том 1
Шрифт:
Он гладил жену по плечам, целовал ее влажное от слез лицо и шептал ей в маленькое, пылающее под прядью русых волос ухо, что с Божьей помощью все как-нибудь образуется… Никольскую церковь, Бог даст, не тронут. А суждено претерпеть муки поношений, изгнания, ссылки, то ведь и в Сибири люди живут.
– В Сиби-и-ри-и! – в голос прорыдала она. – Да разве Ксюшенька там выдержит! А батюшка, отец Иоанн, он вообще не доедет. Ты десять дней дома не был, его не видел – он прямо высох. Мощи и мощи.
Отец Александр вообразил, как гонят их из родного дома в неведомые края, где летом тучами вьется гнус, а зимой все сковывает лютый холод, как в три ручья заливаются Машка и Наташка, на руках у него, щекой прижавшись к щеке, напуганной собачонкой дрожит бедненькая, вечно хворая Ксюша, а на телеге, вытянувшись, будто в гробу, лежит глазами в небо папа – и ощутил в горле мокрый тяжелый ком. Он откашлялся.
– Ладно, ладно. И Христос в кровавом поту молился в Гефсимании, чтобы смертная чаша Его миновала. Однако же и прибавлял: не Моя воля пусть исполнится, а Твоя. И мы так. Да будет на все Его святая воля! – Он перекрестился, благословил
Нина остановила его:
– Забыл? Я там мать Марфе постелила.
– Да, да, – о. Александр рассеянно огляделся вокруг, словно впервые видел свою комнату: киот с иконами, книги, письменный стол, лампу, при свете которой ночами написана была поэма «Христос и Россия». – Сам я не свой. Москва меня закружила, а здесь… – Он привлек Нину к себе. – И шаль моя тебе не в радость…
– Милый ты мой! – целуя его, шепнула она. – Все мне от тебя в радость. А такую шаль только королеве на плечи.
– Ты и есть королева на всю мою жизнь. Послушай, – вдруг схватился он, – мне к Петру сейчас надо…
– Да ты что! – ахнула Нина. – Не пущу. И не думай! Они после десяти вечера, кто без пропуска, всех ловят. Тебя еще Господь уберег, что ты домой доехал. Время-то – полночь. А Петр, – прибавила она, – он ведь тоже в Москве был.
– Петр? В Москве? – поразился о. Александр. – И мне ни слова…
– Да он и сам не знал, что поедет. К нему кто-то приехал, Анна шепнула, будто от Патриарха, он мигом собрался и через три дня вернулся.
– Вот как! – с непонятным ему самому тяжелым чувством промолвил о. Александр. – А я к Святейшему так и не попал… – Веки у него слипались, голова гудела, и уже в постели, непослушными губами он едва выговорил: – Тогда завтра… В храме.
И будто издалека слышал тосковавшую подле него Нину.
– Вот ты говоришь – завтра, а они с нами завтра что захотят, то и сотворят… Раньше скажешь – завтра, и веришь, и знаешь, что оно будет. А теперь…
– Спи, Ниночка, – бормотал он, с блаженством ощущая исходящее от ее тела тепло. – Спи. Завтра…
– И Ермолаева арестовали, Василия Андреевича… Учителя. Он этому Гусеву сказал, что у него не отряд, а банда головорезов. Они его в тюрьму посадили…
Да, да… Ермолаев. Приходил в храм, исповедовался у о. Петра. И в тюрьме.
Где прежде томился Христос и где накануне суда бывший царский офицер, человек вряд ли верующий, но несомненно добрый, уделил Ему от скромной своей трапезы.
2
И утром, идучи в храм, о. Александр замечал в облике Сотникова ничего хорошего не сулящие перемены. Хотя новые, советские названия улиц и площадей по-прежнему оскорбляли взор своим глубочайшим несоответствием скромной жизни маленького города, которому Огородная улица или Козий переулок были куда более к лицу, чем какая-нибудь улица Победы Пролетариата (бывшая, кстати, Торговая), их, в конце концов, можно было не замечать, и Соборную площадь, как и прежде, называть Соборной, не терзая язык и сердце площадью Торжества Интернационала. Но расклеенные на столбах приказы поневоле наводили на мысль, что составляли их – безо всякого сомнения – одержимые люди, причем количество принятых ими на постой бесов было таково, что в случае повторения Гергесинского чуда град Сотников навряд ли смог бы предоставить для изгнанных врагов человеческого рода необходимое поголовье свиней, хряков и поросят. Какой-то, ей-Богу, чудовищный был у Гусева со товарищи зуд перекроить сотниковское житье-бытье на свой лад! Вышел, к примеру, мирный обыватель после десяти вечера на улицу полюбоваться звездным небом, подышать свежим воздухом или успокоить расшалившиеся от невзгод семейной жизни нервы – суд ему и кара по всей строгости революционного закона как злостному нарушителю комендантского часа. И домовладельцам, не явившимся в уездный комитет со списком проживающих с ними под одной крышей лиц, и бывшим хозяевам лавок, магазинов и артелей, не вставшим на особый учет, а также извозчикам, выказавшим пренебрежение к созданному для их же блага «товариществу грузового и пассажирского извоза», – им всем угрожало немедленное рабоче-крестьянское возмездие. О божьих храмах нечего и говорить. В точности по слову Писания: «В те дни произошло великое гонение на церковь в Иерусалиме» – можно было, не кривя душой, вести речь о великом гонении на церковь в граде Сотникове. Сила торжествовала и выражала свое торжество прежде никогда не звучавшим в России языком: отравленным злобой, пошлостью и ликованием дикаря, наконец-то насладившегося зрелищем поверженного в прах врага. Отец Александр стал было читать подписанный товарищем Гусевым приказ о ликвидации женского Рождественского монастыря, но после строк: «С разоблаченных идолов сорвана блестящая мишура, а под ней оказалась голая, отвратительная, наглая ложь наших мракобесов. Свет знания ярким снопом лучей осветил религиозные, темные закоулки лжи, обмана, смрада, наглости и эксплуатации», – махнул рукой и двинулся дальше. Что-то, однако, заставило его вернуться и дочитать: «Все лица, ведущие демагогию против ликвидации монастыря и других церквей г. Сотникова и Сотниковского уезда, как враги народа и революции подлежат немедленному аресту».
Но какое угнетающее несоответствие было между ясным июльским утром со всеми признаками пробудившейся и набирающей полноту сил жизни – ярким солнцем, поднявшимся уже достаточно высоко, чтобы ослепительно отразиться в неподвижной воде разбросанных по лугу стариц, трубным мычанием застоявшейся в хлеву коровы, счастливым детским смехом из палисадника одноэтажного деревянного дома – и этими отдающими могильным холодом словами! И лишь добавляли к ним мрака никогда прежде не стоявшие у занятого властью здания бывшего банка часовые, пулемет с дремлющим возле него милиционером возле отдела милиции и еще один
А там совсем было пусто. Только два человека подошли к о. Александру под благословение – седобородый и важный старик Пчельников, всю жизнь латавший сапоги и подшивавший валенки жителям Сотникова, и младший его сын, милый Кирюша, в местной больнице трудившийся санитаром и мечтавший выучится на доктора. Отец Александр возложил руку на голову юноше:
– Когда покинешь Сотников, как Ломоносов – Холмогоры?
Кирюша вспыхнул.
– Я, батюшка, хоть завтра. Папа не хочет.
Старик Пчельников погрозил сыну корявым пальцем.
– Куды тебе несет? Его, батюшка, Сигизмун Львович, дохтур, с толку сбивает. Двигай, говорит, в Москву, в ниверситет, хватит-де тебе горшки таскать. А я? С кем мне тут век доживать?
– Не верю я, Иван Кондратьич, что сыну своему желаешь ты участь раба нерадивого. У него талант от Господа – пусть трудится, пусть приумножает. Тебя же и лечить будет. Езжай, Кирилл, в Москву, учись. Благословляю.
И мать Агния, совсем согбенная, опираясь на клюку, приблизилась к нему.
– Благослови, – трудно дыша, молвила она.
Склонившись, он поцеловал ее в голову, покрытую черным апостольником.
– Много у нас нынче в храме народа, мать Агния, – невесело усмехнулся о. Александр.
– А ты не считай. Ты ступай в алтарь и молись. А там и народ… – кашель потряс ее согнутое в три погибели тело, и она едва смогла произнести последнее слово, – …придет.
Освещенный утренним солнцем, всевидящими очами глядел вниз, на церковь, почти пустую, Христос-Вседержитель. И что прозревал милосердный Господь в горстке людей, собравшихся ныне, дабы принести бескровную жертву, а затем приобщиться хлебом и вином, таинственно преобразившимися в Его плоть и кровь? Смуту и горечь видел Он в сердце старика Пчельникова, радость, робость и жалость – в сердце сына; видел мать Агнию, из последних сил собиравшуюся читать следованную Псалтирь, и уже приготовлял светлого ангела в совсем скором времени принять, спеленать и, как долгожданного младенца, доставить в райские жилища бессмертную и чистую ее душу; видел старинного друга и сотрапезника алтарницы и псаломщицы, Григория Федоровича Лаптева, регента, тоже состарившегося, но еще довольно бодрого и крепко держащего бразды правления левым клиросом, где в ожидании взмаха его руки тихонько покашливал крошечный хор – две Бог знает сколько лет певшие в церкви женщины, у которых ввиду наступившей старости некогда звучные голоса давно уже дребезжали, наподобие расстроенных струн, и любимица Григория Федоровича, Аня Кудинова, потерявшая серебряный свой альт, но взамен его получившая в дар небесной красоты низкое и сильное сопрано; видел священника, будто пожаром, охваченного тревогой и поднимающего вопрошающий взор к церковным небесам. Оробевшее дитя, неужто он устрашился всего того, что сам же прорек в поэме «Христос и Россия»? Отчего же мятется? Отчего не перестает вопрошать в душе своей: что будет с Церковью? с храмом Никольским, у алтаря которого священнодействует третье поколение Боголюбовых? с его тремя дочками и особенно – с горбатенькой Ксюшей? с жителями града сего, а также всей России жителями, от мала до велика? И творение его дорогое, поэма «Христос и Россия», которой намеревался он потрясти сердца, – неужто обречена на забвение? Он уже эпитафию ей слагает: истлеет бумага, угаснут слова, и труд мой покроет могильная мгла. Неразумный! Или не знает, что Бог – верный хранитель всякой правды? И что Ему посвященное не умрет во веки? И не в пример ли, не в назидание ли о. Александру изображенные в парусах церкви, под серафимами и архангелами, евангелисты: Иоанн Богослов с орлом, яко прозревающий с высоты поднебесной всю землю, Лука с тельцом, яко приуготовляющий жертву на алтарь Иеговы, Марк со львом, яко обладающий мощью непобедимой, и Матфей с существом человеческого образа и подобия, яко пришедый к нам с повестью о земных днях, крестной смерти и воскресении Спасителя? Разве томило их сомнение о судьбе записанной ими Благой Вести? Разве пытались они заглянуть через десятилетия и века, дабы узнать, не пропал ли втуне их добросовестный труд? И Лука разве не для Феофила ли только составил свое повествование, вовсе не думая о том, что придет время – и не останется на земле племени и народа, которому не проповедано будет Слово Божие во всей его полноте и славе? Веруй и трудись; трудись и веруй – остальное не твоя забота.