Там, где престол сатаны. Том 1
Шрифт:
– Что за курорт без романа? – грозя Боголюбову пальцем, промолвил Цимбаларь. – И я, человек, вам всем годящийся в отцы, а вам, юный мой друг, и в деды, я старался внушить нашему дорогому Сереже, что жизнь прекрасна сама по себе, вне всякого смысла, поисками которого люди – и неплохие, надо сказать, люди – изводят себя до смертельной тоски. Мой директор, вы все его видели… Мухи не обидит! Есть у него известная слабость, но кто из нас без греха? Кто?! – вопрошал Зиновий Германович, поочередно останавливая свой взор на каждом из присутствующих.
– Риторический вопрос, – нехотя отозвался Давид Мантейфель. – А ваш директор – порядочная скотина.
– Нет, нет! Трижды нет! Вы его не знаете… Но ему однажды взбрело в голову, что нехорошо жить просто так, без смысла. А тут, как назло, подвернулись подлые людишки, подсунули ему гадкие книжонки, какие-то, кажется «Протоколы» каких-то там «мудрецов»…
– Ага! –
– Какого-то Евдокимова, – продолжил Зиновий Германович перечень книг, от которых поехала голова бедного директора, – и еще что-то в таком же роде… Все остальное вы наблюдали сами: славяне, почва, еврейский бог и прочая чепуха. И рад! И счастлив! И глядит орлом! И уверяет меня, что раньше был слеп, а теперь прозрел. Сумасшествие!
– Недостаток серого вещества, – позевывая, определил Макарцев. – Плюс наша исконно-посконная страсть толковать все и вся заговорами мировой закулисы. Сыны и дочери Сиона владеют Русью вот уж век. И не могу глядеть без стона, как гибнет русский человек, – продекламировал он и назвал автора. – Иеромонах Никодим. Очень популярен. И под гитару в том же духе.
– Ночью, у костра, – мечтательно вздохнул доктор Мантейфель. – Вместо набивших оскомину «Подмосковных вечеров». И обрести, как говорил милейший Илья Андреевич, опору и почву.
– Он пьяный, но прав, – отвлекшись от своих штудий, высказался студиоз. – Без опоры нельзя. Собьют.
– Умолкни, недоросль, – велел Сергей Павлович, уже вступивший в мучительную борьбу со своим вполне определившимся намерением. Петр Иванович не одобрил бы. Петра Ивановича нет. Он есть. И он, и тот, у болота. И оба не одобряют. Однако что значит мнение мертвых для живого? Состояние жизни – временно. Состояние смерти – вечно. Вот почему мнение мертвых как приобщившихся к вечному и бесконечно высшему имеет для еще живого основополагающее значение. Но, между тем, ничего дурного…
– Вот-вот! – подхватил Цимбаларь. – Стоит чрезмерно увлечься какой-нибудь идеей – и жизнь цепенеет. А ведь она нежна, трепетна и восхитительна, как юная женщина! Наслаждайтесь ей, друзья мои! Там, – и в отличие от Сергея Павловича он ткнул пальцем в пол, – мрак, холод и пустота. Увы – в свой час там будем мы все. Но думать об этом – все равно что вливать касторку в бокал шампанского. Заклинаю вас… и Сереженьку особенно из-за его, знаете ли, склонности к пессимизму и глубокомыслию… какое глубокомыслие! вздор! самоедство! Пейте! Пейте до дна! – И, подавая пример, он осушил налитую ему рюмку.
Затем прощались.
Отозвав Сергея Павловича в сторонку, Цимбаларь зашептал, что недавно звонила Аня и спрашивала…
– Аня? – с фальшивым безразличием переспросил Сергей Павлович, яростно дергая молнию на своей куртке. – Руки оторвать тому, кто сделал… Какая Аня?
Зиновий Германович взглянул на него с укором.
– О вас она спрашивала, мой дорогой. Вот вам ее телефон.
3
В тот же вечер, несмотря на явное неодобрение Петра Ивановича и всецело согласного с ним в данном вопросе мудрого старичка, не пьяный, но и не вполне трезвый Сергей Павлович Боголюбов оказался на улице Павлика Морозова, в хорошо ему известном доме (вход со двора) и постучал (звонок бездействовал) в дверь квартиры на третьем этаже. Ему не открыли, что он безоговорочно воспринял как благотворное действие опекающих его жителей Неба. И слава Богу. Нельзя допускать, чтобы плоть управляла человеком. Но за дверью ему послышались голоса, и, вспыхнув внезапным негодованием, он грянул по ней кулаком. И еще раз. И еще.
– Осел какой-то бьет копытом…
После этих слов, произнесенных голосом, который мог равно принадлежать и мужчине, и женщине, – голосом муже-женским, низким, бархатным и весьма приятным, с артрозным скрипом повернулся ключ, дверь отворилась, и перед Сергеем Павловичем предстала тощая девица, выпустившая ему в лицо струю табачного дыма и завершившая встречу следующими словами:
– …и морда у него сердита.
– Алиска, сука, ты где… пропала?!
Сука и грубиянка Алиска Сергею Павловичу была, кажется, незнакома, но зато появившегося в коридоре толстенького мужичка с бритыми пухлыми щеками он знал довольно давно. С этим мужичком, известным в нашем Отечестве Актер Актерычем, у Людмилы Донатовны был, как она выражалась, «приятельский роман», завершившийся вполне дружескими отношениями с изредка
За что же в таком случае он любил ее? Отчего не находил себе места, проведя день или два с ней в разлуке? Почему ревновал ее бешено, мрачно, до сумасшедших мыслей о физической расправе над каким-нибудь постоянно вертящимся возле нее кобельком – вроде чернявого молодого человека с глазками мышонка или жердеобразного художника-мультипликатора, однажды павшего перед Сергеем Павловичем на колени с воплем: «Отдай мне Людмилу!»? Отчего не бежал от нее, проклиная слабость ее передка и пьянство, в которое вместе с ней погружался он?
Нельзя, между тем, сказать, что за три с лишним года их жизни он не совершал попыток отряхнуть со своих ног пыль и прах жилища Людмилы Донатовны, порвать с ней, забыть дорогу к ее дому на улице имени Павлика Морозова, несчастного мальчика, погубленного самыми урожайными злаками родимых полей – ложью и ненавистью. И страшной клятвой клялся, что отныне и навсегда считает себя свободным от всех обязательств их сугубо гражданского брака, как то: мытье полов, добывание пищи, а также сверление дырок в стенах под очередную картину, присланную из Ленинграда папой, Донатом Викторовичем, в блокаду стоявшим у хлебной раздачи и наменявшим на п'aйки собрание отменных полотен и гравюр. Однако всякий раз, недолгое время спустя голодным псом поскуливая у знакомой двери, винясь, умоляя о прощении и в качестве то ли жертвоприношения, то ли отступного извлекая из сумки какую-нибудь особенную, с помощью друга Макарцева на сей случай добытую бутылку, он жадно ждал, когда она сменит гнев на милость, приляжет на широкую постель и поманит его к себе.
В иные мгновения они достигали такой полноты слияния, что, казалось, еще немного – и, не размыкая объятий, не отрывая губ и не расплетая ног, вместе, одним телом и одной душой, улетят в небытие. «Как медик должен тебя предупредить…», – шептал он затем, с изумлением и восторгом чувствуя, что, опустошенный до дна, снова наполняется желанием и силой. «О чем?» – не открывая глаз, с лицом, еще хранящим в своих чертах выражение последнего усилия, последней м'yки и последнего блаженства, спрашивала она. «Сосуды лопнут». «А-а… Сладкая смерть. Я не против. Но мне одна гадалка сказала, что я буду заниматься этим до глубокой старости». – «А с кем – она тебе не говорила?» – «Если захочешь – с тобой». – «Я хочу». – «Но ты меня бросишь. Сбежишь. В тебе сидят двое: маленький человек и большой предатель». – «Я не могу тебя бросить. Тебя бросить – значит бросить себя. Ибо ты мое лицо, моя душа и мое тело». – «Я твое лицо, – учащенно дыша и покусывая губы, соглашалась она. – И душа. И тело. – Одна ее рука с крепкой широкой кистью тихонько, но требовательно сжимала его плечо, а другая блуждала по его груди, животу, спускалась ниже и, вздрогнув, как от удара током, там замирала. – Как это ты говоришь прекрасно: соединим ноги и головы и насладимся». – «Это не я». – «А кто?» – «Не помню. Где-то читал». А уже подступало неотвратимо, превращая их в двух яростных безумцев, немых, слепых, с обостренным до боли осязанием, погоняющих друг друга к обрыву, стремительному падению, отчаянию, свету, мигу умирания и нового воскресения.