Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– А как я из монастыря ушел, а мне куда идти? В Сотников? Там этот Гусев разбойничает. По деревням скрываться? Найдут. И людей похватают, мне кров давших. В лесу жил звериным образом. На третий день заглянул в монастырь, узнал, что Гурия убили и что его одна раба Божия в траве за монастырем нашла и погребла. Слава Богу, думаю, упокоила старца, Царство ему Небесное. А тут говорят: тебя мать ищет. Господи, да откуда же она? Да как же она, бедная моя?! Село-то наше аж под самым Харьковом будет, а она оттуда взяла и пришла! Через всю Россию взялась меня искать! Да где, где она, матушка милая, голубка моя? У нее ведь всех трех сыновей, моих братьев, на войне поубивали, один я остался. Сердце у меня рвется. Я ее лет десять не видал, кабы не больше. А ее нет. А мне в Красноозерск непременно надо, к Вере Михайловне, записку от владыки Валентина получить. Я туда и пошел. Обернусь, думаю, скоренько, и маму найду.
– А гражданка Афонина Вера Михайловна на допросе показала, что дала тебе записку, нелегально переданную с Соловков Жихаревым, ее братом, так называемым епископом Валентином. Что было в записке? Инструкции? Пароли? Явки? Да ты говори, поп, не отмалчивайся, а
– Какое такое из меня чучело? Я сейчас уже и сам ровно чучело, не трудитесь. Дровишек я ей наколол, водичкой она меня напоила, деньжат, правда, малость дала, я и пошел далее своей дорогой. Никакой я от нее записки не получал. А была бы – а то бы вы ее не нашли. Я перед вами как Адам стоял. И рот разевал, и раком, прости, Господи, вставал… Не было никакой записки.
– Из Красноозерска был этапирован в Пензу, но бежал из-под конвоя и объявлен во всесоюзный розыск.
– Они самогонки нажрались, заснули, я и ушел. У меня в Пензе делов не было. А записочку я в ремень зашил, да так ловко, что они его мяли-мяли, в трех местах порезали, но Господь уберег – не нашли. Первым делом добрался я до Москвы, Москва, думаю, большая, кто меня найдет, а сам трясусь как заяц. Сунулся к родственникам – отца двоюродная сестра там на Палихе жила, они меня на ночь приютили, а с утра пораньше говорят: вот тебе, Алексей, Бог, а вот порог. За твои церковные дела мы с нашей Палихи на Соловки или еще куда переселяться не желаем. И денег суют. На, говорят, возьми, Христа ради, и не поминай нас лихом. Я деньги взял, всех благословил, поклонился и пошел. Иду по адресу записку отдать, творю молитву: «Господи, милостив буди мне, грешному!», а меня в сердце будто кто-то толкает: «Не ходи! Не ходи! Худо будет!» Но записочку от владыки ведь должен я передать! Это мне вроде послушания, а послушание для монаха, сам знаешь, паче поста и молитвы. Однако, я думаю, ежели вы хитрые, дьяволом наученные, то и меня, простеца, Господь умудрит. И не пошел я сразу в тот дом, а стал возле него ходить, и не близко, а поодаль, по другой стороне. И все смотрю: тихо ли? Час, а то и больше, ходил-бродил, ну, думаю, теперь-то можно. А тут откуда ни возьмись – р-раз! и машина черная к дому, да к тому самому подъезду, куда мне надо бы. И старичка с бородой и в скуфейке – архиерей, это точно, я только не знаю кто – под белы руки из дома выводят, в машину – и помогай тебе Бог, владыко! А что я мог? Не кидаться же мне на всю ту свору, которая архиерея забрала? Пристрелили бы как пса, и точка. А на записке адрес есть, а имени-то нет! Велела Вера Михайловна: дверь откроют, владыку спросишь – и тоже имени не сказала – отдашь и назад. Там парк неподалеку, я сел на скамейку и горькую стал думать думу. В Данилов идти? Там разгром. На Крутицкое подворье? И там разгром, я точно знаю. В Петровский? А Бог его весть, какие там нынче хозяева.
В храм Христа Спасителя – там обновленцы. То есть не было у меня в Москве ни единого верного человека, с которым бы я мог совет держать и у него спросить: а что мне с этой записочкой делать? С другой-то стороны меня мысль о матушке гложет. Как она там, в Сотникове, или где еще, меня ищет, Господу молится, а я вот здесь, в Москве, и что мне делать – не знаю, хоть убей. Господи милосердный, Господи всеблагий, Господи человеколюбец, помилуй, сохрани мою матушку и убереги ее до встречи со мной!
Сидел, сидел и высидел: в Питер съезжу, у меня там один архиерей близко знакомый, ему записку отдам, а сам назад, в Сотников, маму искать. Как я до Питера добрался – одному Богу известно. Пятеро суток ехал! В Бологом слезал – в поезде облава была. В Новгороде Великом слезал и там два дня Христа ради у одной старушки в чулане жил. Но добрался. Пришел на Литейный, звоню в квартиру, прислуга спрашивает: ты к кому? Мне, говорю, владыку, да побыстрей. А вид у меня оборванный, грязный, страшный – дикий у меня, словом, вид. Зверей на мне от такой жизни видимо-невидимо, стою, почесываюсь. Владыко в прихожую выходит, я ему в ножки: благословите, помогите. Он прямо ахнул: да ты сбежал, что ли, откуда? А сам от меня на шажок-другой подальше, чтобы мои звери на него не скакнули. Я ему как на духу: и про записочку, и про арест, и как ловко сбежал – все выкладываю. Гляжу, у него глазки нехорошо как-то вспыхнули. Записочка-то при тебе? При мне, говорю, владыко святый, только спрятана глубоко. Надо бы разоблачиться. Ага, он говорит, и все что-то думает, думает про себя. Иди в ванную. Заодно и помойся. А мы тебе тут бельишко чистое, рубаху какую-нибудь, портки и пинджак. Завели в ванну. И слышу, замок снаружи – щелк. Эй, я стучу, зачем закрыли-то? Ежели затвориться надо, я и отсюда могу. Да ты, говорят, отец, не обращай внимания, мойся. Это на всякий-де случай, от чужих. Ой, думаю, попал ты, отец Адриан, из огня да в полымя. Взял в ванной ножнички, вспорол ремень, вытащил записку и гадаю: порвать? А по клочкам соберут и прочтут. Я ее тогда, ровно тайновидец, в рот положил, разжевал и помаленьку проглотил. И на устах моих горька она была, и во чреве нехороша. И тут как раз – щелк, дверь отворилась, и двое мужиков с наганами мне велят выходить. Да погодите, ребята, я еще не помылся. Ничего, поп, у нас, на Гороховой, для тебя баня уже натоплена. Тут архиерей выглянул. Как же так, я ему говорю, владыко святый? Последнее дело – людей выдавать. А он на меня обеими ручками машет: ничего, ничего, отец, иди с миром, они во всем разберутся. А меня уже из квартиры волокут, руки заломили… Здоровые, черти. Я только обернуться успел и на вечное прощание ему сказать: не архиерей ты – Иуда. Ступай, ищи осину, на которой тебе удавиться! И так я устал, так намаялся, такая на душу горечь пала, что, веришь, в камере заснул сразу. И только заснул – матушкино лицо увидел. Да как! Под водой она, моя голубушка, платьице черное, ручки на груди сложены, а глаза открыты, ее, мамины, светлые, всегда с печалью мамины глаза на меня глядят и будто вопрошают: а и где ж ты так запоздал, сынок мой?! Я ждала, да не дождалась.
«Сыночек ты мой Алешенька
3
Покинув подвал, в котором со спекшимися от мучительной жажды губами безмолвно томилась его изувеченная Родина, Сергей Павлович оглянулся, окинул прощальным взором серые пористые стены, зашторенные на первых этажах окна, дверь с латунной ручкой и дважды шаркнул подошвами о тротуар в знак того, что он навсегда отрясает со своих ног прах этого дома, поднявшегося на крови, мучениях и лжи. Хуже будет дому сему в день суда, чем земле Содомской и Гоморрской, истинно говорю я, Сергей Павлович Боголюбов, испивший малую толику из великой чаши за многие годы скопившихся здесь страданий. Мать безутешная, где тебя погребли? Могилы моей мамы не знаю, и где твоя – не ведаю. Куда унесла тебя на своих неспешных водах Покша? К какому бережку прибила? Какая ива плакучая горькими слезами оплакала тебя? И принял ли тебя Господь в твоем мокром платье, со спутавшимися мокрыми волосами, с опущенными долу печальным глазами? Верю, что умолила Его Богородица простить тебя и позвать к тебе твоего сынка – на вашу вечную радостную встречу. А если возобладал в Нем гнев против тебя, посмевшей без Его соизволения окончить свои земные дни, то я, не дрогнув, не оробев, не склонившись перед Его безмерным величием, молвлю: неправедно обошелся Ты с рабой твоей Прасковьей, поступил с ней жестоко и несправедливо. Бог любит – а Ты караешь; Бог милует – а Ты взыскиваешь; Бог сострадает – а Ты гонишь прочь. Коли так, то разве Ты – Бог?
До встречи с Аней оставалось еще почти четыре часа, и Сергей Павлович поехал к себе, на подстанцию «Скорой», дабы там, представ перед начальником (было бы славно, если бы тот оказался в легком подпитии), подписать у него заявление на продление отпуска еще на десять дней, чтобы, не мешкая, отправиться в Сотников, на родину деда Петра Ивановича и землю, из коей произросло древо боголюбовского рода. Сотников и рядом с ним расположенный Сангарский монастырь – теперь он был уверен, что Петр Иванович спрятал Завещание где-то там. Коллеги и друг-Макарцев тотчас пристанут к нему с вопрошаниями: где ты был? что делал? как отдыхал? – на что он ответит им коротко и ясно, в полном соответствии с потрясениями последнего времени: был в аду. Давя в себе глухое раздражение, он так и сказал первому встретившемуся ему на подстанции, коим оказался студиоз, с чемоданчиком в руках выходящий во двор, к машине.
– Не загорели вы что-то, Сергей Палыч, – отметил тот, досмаливая сигаретку.
– Там не загорают. Там жарят.
– Значит, вас не прожарили, – заржал студиоз.
– Конь ретивый, – грубо оборвал его доктор Боголюбов. – На вызов едешь, а халат грязный. Лепила лагерный. Явится такая образина в мерзейшем образе к больному, из того и дух вон. Дитя помойки.
Студиоз недоуменно пожал плечами.
– Да вы что, Сергей Палыч?! Будто с цепи сорвались. Халат как халат. Всегда так езжу. И с вами.
– Отстранить тебе к чертовой матери! – дав себе волю, с наслаждением заорал доктор. – И без премии на месяц!
– Слышу, слышу родной голос, – запел, появившись рядом друг-Макарцев, меж тем как насмерть разобиженный студиоз шел к машине, бормоча под нос: «Пережарился». – Вернулся Юпитер и, громы меча, затеял тут сечу, рубя всех с плеча. Мой милый, что тебе он сделал?
– Мрак и туман, – пробормотал Сергей Павлович. – Всех ненавижу. Страну, людей, «Скорую помощь», профсоюзные собрания…