Там за морем деревня… (Рассказы)
Шрифт:
— Это подло! Бессовестно и подло! Собирать по городу сплетни, тащить их отцу! Если хочешь знать, я плюю на все эти обывательские разговоры. Отцу завидуют… — Мальчишеский голос сорвался, охрип, губы дергались. Теплая, нежная жалость толкнулась в груди Николая. Ещё мальчишкой он впервые был сражен таким непривычным чувством. В свои двенадцать лет он усердно обрастал неуязвимой, как ему казалось, броней мужской грубости и прямоты, и тут нежданно объявился в доме плачущий грудной младенец, беспомощный, безволосый, с мягким темечком, слабо бившимся, когда он спал и смотрел неизвестно какие сны. Странный, но не чужой грудной младенец, не родившийся здесь, а найденный в капусте, принесенный аистом. Когда Володька был маленьким, старший брат часто лез за него в драку, Володькины
— Садись, Володька. Поговорим… Не о нас с тобой, а об отце. Неужели ты и вправду думаешь, что сегодня от меня он впервые услышал про автобус, про бассейн, про твой комсомольский билет?.. Обо всём он и раньше знал. Ты не дергайся, подожди… В Акташе тайн для отца не бывает. Никаких. Он знает обо всём, что происходит и на комбинате, и в городе. Считает себя обязанным знать. Не думаю, что это приятная обязанность. — Николай говорил, отвернувшись к окну. Не хотелось ему при таких словах наблюдать за изменениями мальчишеского незащищенного лица. — Да, это так. Ты извини, но я был уверен, что ты с годами сам начнешь догадываться, поймешь, почувствуешь. Вместо этого я услышал твое обвинение, будто я собирал по городу сплетни о тебе и притащил их к отцу. — Николай неловко усмехнулся. — Новостей я отцу ни разу в жизни не приносил. Только выкладывал: и я знаю! Ставил в известность о своём отношении. Присвоил себе такое право. Больше я тебе ничего объяснять не буду. Сам думай, почему ты приобрел свое право действовать здесь, в Акташе, отцовским именем, и почему отец считает такое допустимым. Для тебя и для него…
— Все ты врёшь! — Володька не был сейчас похож на отца, на деда, на Бурнашова. Володька смотрел Людмилиным сыном. — Зачем ты мне это про отца? За что ты его ненавидишь?
— Разве так ненавидят?
Николай огляделся вокруг, призывая весь дом в свидетели. Он только сейчас до конца понял, как тяжко было Людмиле возвращаться с Володькой на руках в Акташ, в этот дом. Будь у нее тогда хоть какое-нибудь надежное прибежище, не повезла бы она сына сюда, но уж если повезла, один оставался выход — отдать его насовсем в бурнашовский дом. С тех пор Людмилины приезды не ей были в тягость, а дому. Мальчишкой Николай об этом не задумывался и сам неосознанно отталкивал сестру своим братством с её Володькой, а теперь-то понял, отчего сестра не любила бывать в Акташе. Господи, как жалел он сейчас Володьку, с его самоуверенностью, самого слабого из всех, кто вырастал в этом доме! Гордый мальчишка беззаветно и незряче привязан к отцу, но из всей большой и трудной бурнашовской жизни ему, младшему, достался самый её край.
— Ты думаешь, отец тебя боится? — прищурился Володька. — Если хочешь знать, никого он не боится.
— Нет, — мягко сказал Николай, — он всё-таки боится. Самого себя.
Володька ворвался к нему с твердой верой в свою правоту и возможность её неопровержимо доказать. И он был бы не Бурнашовым, если бы увидел и признал своё поражение. Один мог быть у Володьки исход из такого спора — хлопнуть дверью. И он хлопнул, оставив за собой последние слова:
— И всё-таки ты врешь! Отец из жалости тебе прощал!
Часом позже, негодуя на свою немужскую слабость, Николай осторожно, стараясь не скрипнуть половицей, пробрался к бывшей своей комнате и без стука приоткрыл дверь. У Володьки было темно, но тьма была городская, откуда-то слабо подсвеченная, и
Джунгарские ворота
Мы добрались до озера Алаколь как раз к началу великого комариного звона, к началу той торжественной вечерней службы, которую алакольский комар правит с особым усердием.
Перед нами лежала узкая протока, заросшая камышом, — за ним не видать было самого озера, протянувшегося на многие километры и разделенного камышовыми отмелями на множество малых озер, заливов и проток.
Вода в протоке была светлая, по-вечернему тихая, отчетливо слышен был сабельный постук камыша да откуда-то издалека плыла над водой радиомузыка. На том берегу, скрытое за бугром, стояло село Рыбачье, от этого села и содержали на протоке паром, который сейчас был причален к противоположному берегу, рядом с будкой паромщика.
— Эй, дед! — взывали мы, но дощатая будка с одним оконцем и затворенной дверью так и не распахнулась ни на гудок нашего «Москвича», ни на выстрелы в воздух из охотничьего громобоя.
Значит, старик паромщик уже умотал к себе в Рыбачье. Лодырь из лодырей! Своими руками он только собирал мзду, а переправлялись его клиенты в порядке полного самообслуживания — еще с тех незапамятных времен, когда ни метода такого, ни слова самого и не знавали окрест Алаколя.
— Суббота! — наконец высчитали мы, перебрав в памяти дни, когда клевало и когда нет.
Надо быть круглыми дураками, чтобы субботним вечером ехать через солончаки, рискуя поминутно в них завязнуть, к этому разбойничьему перевозу через Алаколь, к этому комариному притону. Добро еще были бы мы заезжими туристами. Так нет — знаем эти места и все же не догадались заночевать в степи, сразу же за Урджаром, на одном из рыжих, с каменными ребрами холмов, где ветер шуршит в скудной, жесткой траве и никогда никаких комаров.
Возвращаться назад не хотелось — возвращаться всегда неприятно, даже если ты не очень суеверен, а уж через солончаки и вовсе глупо — можно не добраться до сухих пригорков, засесть в соленой трясине.
Мы бродили по берегу, лелея в сердцах надежду на машину: придет она с той стороны, и с нею переправится к нам и паром. Берег был весь в глубоких рубцах, какие оставляют на влажной податливой земле колеса тяжелых грузовых машин, и в черных следах костров, порою отчетливо круглых, означавших, что топливом были автомобильные покрышки. Здесь, в степях, часто жгут изношенные покрышки, и не по бесхозности, а, наоборот, из хозяйственных соображений: чтобы добро не пропадало.
Было еще светло, и комары веселились пока в вышине, готовясь тучами пасть на нас в самом ближайшем будущем. К их ликующему звону вдруг примешалось тонкое подвывание борющегося с тяжкой дорогой мотора; мы навострили уши, но мотор терзался на той же дороге, которую только что с тем же надрывом одолели и мы. И действительно, через некоторое время из камышей вынырнул закиданный белесой грязью грузовик. Сменив нас, шофер с грузовика, совсем еще молодой паренек, поорал на берегу, тщетно призывая паромщика, а потом уступил это дело здоровенному дядьке, подкатившему с целой компанией на газике.
Рыбачье отвечало нам нежнейшим скрипичным концертом.
Начало быстро темнеть, и комары опустились на нас.
И тут послышалось слабое тарахтенье лодочного мотора. Оно отдавалось в камышах то с одной, то с другой стороны, никак не удавалось определить, где, по каким протокам, петляет моторка. Но вот на воде, еще светившейся отражением облаков, показался острый нос лодки, стожок сена над ним, согнутая фигура в коробом стоящем плаще, в высокой казачьей фуражке.
— Эй, дядя! Паромщику скажи — машины на берегу! Слышишь? Паромщика кликни!