Там, за рекою, — Аргентина
Шрифт:
Не приведись вам видеть того, что творилось, когда мы, наконец, приехали домой. Ноги у матери подкосились, она рвала на себе волосы. До следующего дня я не мог ее, бедняжку, успокоить, так она рыдала.
«Ты, — причитала она, — живешь в таком загоне, и все из-за девки, которая уже давно вышла замуж, изменщица». Для меня это был удар в самое сердце. Где-то в глубине души я все еще верил, что вернусь и что мы будем вместе. А теперь?
На счастье, темнота скрывала глаза Штефы. В эту минуту они, наверное, блестели от слез, которые трудно себе представить на лице, обтянутом кожей, напоминающей кору лиственницы. Он долго-долго молчал, пока не успокоился окончательно.
— К этому времени я уже задолжал больше шестнадцати тысяч песо, — сказал он под конец. — Вместе с матерью приехали обе мои сестры. Одна нашла место в трактире «Моравия», вторая, та, что окончила гимназию, в конце концов
Он встал. Мы зажгли свет. Его костлявые, натруженные руки беспокойно мяли шапку, а глаза горели странным блеском. Было видно, что он еще чего-то не досказал, но старается сдержаться. Раза два или три он переступил с ноги на ногу, переложил шапку в правую руку и провел рукавом по спинке стула.
— А не собираетесь ли вы вернуться на родину? — попытались мы помочь ему выйти из затруднительного положения.
Словно электрический ток прошел по Штефе.
— Я как раз сейчас об этом и думал, — сказал он торопливо. — Знаете, это, конечно, несбыточная мечта. Почтид вадцать лет я живу здесь, на следующий год будет ровно двадцать. Я давно женат. У меня хорошие дети, и свою давнишнюю любовь я уже позабыл. И все же я бы с радостью собрался, продал бы все, что нажил за эти годы, и уехал. Больше всего меня волнует: не изменились ли наши словацкие обычаи? Не стыдятся ли сейчас молодые выйти в воскресенье на деревенскую площадь в национальном костюме, потанцевать, повеселиться и не прячут ли они эти замечательные костюмы в сундуках? Столько же поется песен, как и в ту пору, когда я был в деревне заводилой? Поверьте мне, я готов отдать все, что есть на чакре, чтобы сохранить эти наши обычаи. Тому, кто здорово танцует, отдал бы сапоги. Кто хорошо поет — получай красные штаны. А больше всего досталось бы тому, кто может быть заводилой…
Штефа уже сидел на козлах сулки, а глаза его все еще блестели. Он наклонился вперед, похлопал лошадь, помахал на прощанье рукой и скрылся в темноте.
«За можем ми руже квитла, я ю тргат небудем», — слышалось во тьме ночи. Постепенно слова затихли вдали. Пес повертелся у ног и выбежал за калитку. Звезды робко мерцали в бархате ночи, почти так же, как и там, далеко, на севере. Только не было среди них Полярной…
С ДИКОГО ЗАПАДА
Чуку на языке индейского племени кечуа, до настоящего времени обитающего в нагорьях Боливии и Перу, означает «место для охоты». Так кечуа называли огромные земли, которые от их поднебесных гор уходят, понижаясь, куда-то далеко на восток. Испанские завоеватели назвали впоследствии исковерканным именем Чако всю обширную область, которая представляла наибольшее препятствие на их пути от устья Ла-Платы к легендарной горе Потоси, где якобы серебро текло рекой.
Испанский историк Педро Лосано говорит об «обширном крае», исследованном испанцами и названном «Чако-Гуалампа». Так как с точки зрения первых конкистадоров этот край был действительно огромным, они дали ему название «Гран-Чако». Позднейшие географы разделили это колоссальное место для охоты на три обособленные части: южное Чако — «аустрал», среднее — «сентрал» и северное — «бореал». Вся территория площадью около 700 тысяч квадратных километров раскинулась от реки Парагвай на востоке до предгорий Кордильер и от Мату-Гросу на севере до реки Рио-Саладо, которая в Санта-Фе сливается с Параной. Чако бореал, которое сравнительно недавно было ареной военных действий между Парагваем и Боливией, отделено от среднего Чако течением реки Пилькомайо, а границу между средним и южным Чако образует река Бермехо,
Первыми европейцами, проникшими в Чако, были испанские завоеватели во главе с Себастьяном Каботом; по Паране они добрались вплоть до реки Каракаранья. Но при попытке войти в Бермехо они столкнулись с многочисленными индейскими племенами и были вынуждены отступить. С той поры, от 1527 года, Чако стало ареной непрерывных оборонительных боев индейцев и карательных экспедиций захватчиков. Последнюю такую экспедицию предпринял в 1876 году аргентинский губернатор Урибуру, направившись в селение Сан-Бернардо, которое уничтожили индейцы. Эта экспедиция долго продиралась сквозь нескончаемые леса, пока из-за огромных трудностей не была вынуждена вернуться. Но на обратном пути она наткнулась на лагеря индейских вождей Сикетроике и Нойгдике. Завязалась жаркая битва, и хотя на стороне индейцев был численный перевес, все же они были разгромлены силой современного оружия. После этой экспедиции возник целый пояс небольших оборонительных крепостей и, таким образом, была дописана последняя глава богатой событиями истории южного Чако.
Несмотря на все это, еще в начале нашего века Чако было окружено заманчивой таинственностью. Однако индейский мир «теней душ» рассеялся, поблекла и безвозвратно ушла в прошлое слава первопоселенцев. Она сквозит еще в рассказах старых чаконцев, которых остается все меньше и меньше. Эти люди познали в Чако отношения, которые ничуть не уступали нравам дикого Запада на другом конце того же молодого континента.
Проблема расписания движения, видимо, вообще не беспокоила машинистов, которые сорок лет назад водили поезда через Чако, от Ресистенсии вверх до Сальты. Спешить было некуда. Такого машиниста знали по всей железнодорожной линии, в каждом ранчо, в самом глухом пуэблесито. Машинист был важной персоной. Он по своему желанию мог останавливаться там, где никогда не было и даже через сто лет не будет станции. Криожьё сумели по достоинству оценить такое обстоятельство. Где-нибудь закалывали корову, бросали раскаленные угли под парижью — железную решетку, и готовили асадо. В жилах машиниста течет та же самая криожская кровь, которой не обойтись без асадо, пахнущего дымом и пампой. Машиниста не может поколебать то обстоятельство, что он стоит у рычагов и кранов, что перед ним — топка раскаленного котла и что он тянет пять вагонов из Ресистенсии в Сальту.
И вот поезд вдруг останавливается, пассажиры терпеливо ждут или присаживаются вместе с машинистом и кочегаром к ароматному асадо. Поговорят, попьют матэ и едут дальше.
Но бывает, что в таком машинисте иногда ни с того ни с сего просыпается пунктуальность. Однажды поезд шел из Саэнс-Пеньи до Паралело 28, солнце скрылось за горизонтом, и над пампой воцарилась предвечерняя тишь. Машинист, который с самого утра был на ногах, вынимает из кармана часы, проверяет, точно ли по расписанию зашло солнце, кивает кочегару, чтобы тот подбросил еще несколько кебрачовых поленьев, и останавливает поезд. Через десять минут высыпавшие из вагонов пассажиры находят машиниста и кочегара под насыпью: они кипятят воду для матэ и готовятся ко сну.
— Почему не едем? — спрашивают они машиниста.
— Все. Рабочий день кончился, — говорит он, расставляя складную кровать.
Ничто не помогло. Ни просьбы, ни угрозы, ни обещания, ни взятки. Время вышло! Пассажиры за полтора часа дошли до ближайшей станции, по телеграфу вызвали другого машиниста. Тот приехал из Саэнс-Пеньи на дрезине, когда уже светало. К этому времени проснулся первый машинист; вместе с кочегаром они попили матэ и бросились я поезду.
— Хорошо, но пусть они купят билеты, как и мы, — обратились пассажиры к новому машинисту, который одновременно был и проводником. — Ведь они теперь не на работе, — непреклонно потребовали они.
Оба «зайца» запротестовали, завязалась драка.
По правде сказать, перевес был на стороне пассажиров. Ярость, копившаяся всю ночь по каплям, переполнила чашу их терпения. Поэтому оба «зайца» остались со своим матэ и раскладушкой на насыпи, глядя в хвост удаляющемуся поезду.
Что бы вы сказали о садовнике, который вместо того, чтобы лезть на высокую яблоню и канителиться со стремянкой, взял бы топор и пилу, срубил дерево и потом преспокойно собрал яблоки?