Тарантелла
Шрифт:
Его, конечно, трудно полюбить за это, но ведь, кажется, не любви к себе искал он, а способ высказаться вполне. Любовь, по слухам, сила слабых, а он, вырядившись в мощного тарантула, вышел на охоту из своей щели, нашёл и вроде бы схватил жертву, и смылся с нею обратно в свою щель. Вот, вроде бы он и высказался, сбылся вполне, но только... фальшивая, ряженая его мощь обратилась против него же, жертвой оказался он сам. Вернувшись в щель свою, он пожрал, звучно чавкая, сам себя. И всё же проделанное проделано им по своей воле, не так, как другими, без принуждения, и ему пожаловаться не на кого. В этом, возможно, вся разница между ним и всеми остальными: у него меньше приятных возможностей,
Только вот - за что, насытился ли он собою? Вряд ли, полное тождество с собой, отчимом всего тут живого, стало бы матерью пресыщения им. Насытившись, он бы уже не издавал ни звука, погрузился бы в своё молчание, выговорившись вполне - перестал бы быть повествователем. Во всей полноте осуществившись в тождественном себе высказывании, исчерпав себя и пресуществившись в него, он сам перестал бы существовать, стал бы никто. А он - вот, продолжает лязгать зубами, как и прежде, от прежнего голода. Он по-прежнему существует, хотя и сожалеет о том.
К кому же взывает он, лязгая зубами: зачем ты меня мучаешь, оставь меня! Если он тут один, начто все эти вопли?
И дальше: о, не бросай меня, зачем оставляешь меня... Из какой же бездны усталости приходится ему взывать, а к кому?
К никому. Даже если он тут теперь и не один, но ведь в самом недалёком будущем, вот сейчас, здесь не будет и его самого, значит - совсем никого. А того не приходится ждать долго, его дом-коробочка рядом, вот-вот. Тот и сейчас уже близок, вон, надвинувшись - приближается ещё, а приблизившись - исчезает, выходя за пределы слуха и зрения, перестаёт быть тем - становится этим. И этот уже тут, осуществивший себя во всей полноте всего тут осуществлённого, тождественный ему вполне: никто.
Этот и впрямь заслужил все благодарности, и продолжает их заслуживать: заполняемая им комната пустеет заметно быстрей. Он всё легче изымает отсюда всякого, кто заполнял её до сих пор, как бы тот ни упирался. Терпеливые занятия с героями книги создают привычку к героям, их всё легче терять. Изъяны появляются в предусмотренной очерёдности, последовательно вытесняемый из комнаты усталый кордебалет кепок покидает её в хорошо усвоенном порядке, не кланяясь и не прощаясь. Его отпускают без особых напутствий, от него не остаётся и следа, будто все следы сразу же заметаются. Их будто слизывает языком, ну да, ведь именно так никто зализывает свои раны, возвращает изъятое своё - себе. Как бы к этому ни относиться, с одобрением или не очень, но кто бы тут ни был - только потому был, что был изъят из никто. Ничего не поделаешь: всякий, кто тут есть - лишь изъян никто, и всякое что - ничто. Ничего и не попишешь, в этой или другой книге: все они долговые, а все долги в своё время возвращаются. В своё время возвращается и самый большой из них, сам должник.
– Будет лучше, если вы увезёте её поскорей, - пристраивается в хвост своей пастве padre, что-то засовывая на ходу в рукав сутаны.
– Да-да, сейчас подгоню свою машину к гостинице... Это всё её вещи? Я заберу, - подхватив рюкзачок, продвигается за ним к выходу приезжий, и продолжает уже из коридора, повернув голову назад: - Вы пока побудете с ней?
– Да, это все её вещи, - согласно кивает ему из комнаты Адамо, и уточняет: - Почти все.
– С rent a car и "Фиестой" я всё устрою, не беспокойтесь, - догоняет ушедших Дон Анжело.
– У меня в их сети есть родственники. Вот, на всякий случай, моя карточка.
– Нет-нет,
Они тоже не прощаются, но это ничего не значит: с ними кончено, делу венец. Не спрашивая запустив сюда, их не предупреждая отпустили отсюда, попросту выгнали. Начто они теперь нужны? Можно заплакать от всего этого, как плачет, например, Эва: от разлуки с ними, от тоски по ним. Что ж, плакать можно долго, источники слёз неисчерпаемы, а изымание их оттуда разлукой длится вечно. Упорно повторяется, бесконечно длится изгнание, пока, по слухам, не возвратимся в землю, из которой изъяты, ибо прах мы, и в прах возвратимся. А таким слухам особенно можно верить.
В комнате пока ещё остаются она и он, их оставляют одних: отработавшую своё основную пару. Что ж заработали они честным трудом? Привычную безжизненную позу, и это всё. Они одни стоят на коленях перед опустившим их туда повествователем, но он не протягивает над их головами венец. Они не говорят ни да, ни нет, но и он ни о чём не спрашивает. О чём бы это? Всё сказано, и всё сказано напрасно. В эпилогах нет нужды, а если есть - то он уже появился из молчания, прошёл перед нами, и ушёл, давно рассыпался в прах, как рассыпается всё. И вот, они молча стоят, упираясь коленями в прах, в пигментные пятна на полу и своё молчание, погрузив колени в свои рабочие пот и кровь, и в молчание всех. Головы их опущены.
О чём же думают они? О том, что разорванным сердцем нельзя любить, хоть оно и соответственно такой задаче очень, очень слабо? Зачем бы это... К её лицу склоняется лицо, постаревшее, уставшее жить. Чьё же? Она и не пытается опознать его. Поредевшие волосы прилипают к его лбу. Чьи они? Она и не пытается вспомнить имя. Не узнавая, она бездумно глядит на это лицо. Начто бы ей думать, чтобы окончить размышления горьким знанием, что так же стара и устала, и так же близка к концу, как и он?
– За что это мне?
– всхлипывая, думает совсем о другом она. Или думает, что думает.
К кому взывает она из своей бездны? Кроме него и меня, тут никого. Но меня не опознать и по приближению, и имя моё пока не известно никому. Неизвестно также, есть ли нужда в этом имени, зачем его кому-нибудь знать, и начто оно мне самому. Ничьи глаза меня не видят и ничьи уши не слышат, искать меня некому, нащупать мою плоть негде, опознавать просто нечего. Ведь я всего-навсего дух, скромнейший из духов, бесплотное отрицание всего плотного, данного опознанию на утверждение. Я сам дающий, отринувший от себя всё опознаваемое, отдавший всё и оставшийся ни с чем: с самим собой, с никто. С никем не поговоришь, вот и я молчу, раз уж так обстоит это дело. Так что за меня и теперь, и в этот раз, как и всякий раз теперь - раз последний, приходится отвечать ему, моему повествователю. Как всегда, он это делает устами поставленного им на колени рядом с ней тела, глядя на неё чужими, его глазами:
– Глупый детёныш... А мне за что?
А всем? Призывая оттолкнём, и вот - вокруг совсем никого, один безответный никто. Но в его отвечаниях точно уж нет нужды: низачто, других ответов у никого нет.
Этот последний приём неотличим от своего содержания, оно пресуществилось в него во всей полноте: он и исполнен соответственно ему, и преисполнен тождества с ним. Ну что ж, все приёмы исчерпаны, и теперь - прости, бедная моя Эва, мой обедневший вконец, вычерпанный до конца приёмыш. Все отступились от тебя, отступлюсь и я. И я устал заботиться и думать о тебе. Думать дальше, чтобы никогда не покончить с размышлениями, чтобы так и не узнать, есть ли вообще ты, когда я не думаю о тебе?