Тарантелла
Шрифт:
А устроенное им действие продолжается, длится. Разверзается глухая крышка над сценой, прорываются окутывающие её двуцветные пелены, обнажаются язвы небес, входы в их бездонные недра. Надрываются на них и расходятся лохмотья их предохранительной плевы, высокого тумана, но нарастают на язвах свежие, молодые, не затуманенные ничем небеса. Ведь не старчески-горчичные фонари, совсем другие соффиты прорывают плеву: острые золочёные рога юного месяца. В прорывы проваливается и опускается к земле, и нависая над нею - качается, царапая плиты площади, разбухшее от молока золотое вымя ночи, с алмазными гранёными сосцами, с чёрными радугами вокруг них, усеянными наполненными светящейся жидкостью пузырьками: звёздами. Переполненное вымя вибрирует, во все стороны по нему ходят волны, раскатываются громы мычания. Небесная корова, порхающая мать мира, вполне приготовлена
Наверное, как раз для такого случая застывшему у порога гостиницы телу заранее придан нелепый зонтик. Можно назвать этот случай простой майской грозой, событием вообще-то тривиальным, и лишь для этого места необычным. Но ведь не только случай в этом месте, но и само место создано для этого случая. Но ведь и молнии, на которые небесная корова ночь отвечает эхом - своим громовым мычанием, исходят не от небес, озаряемых лишь отблесками молний, их ослабленным эхом: зарницами. Они не ударяют послушно в зонтик сверху, привлекаемые этим молниеотводом, а рождаются под ним, привлечённые небесами, призванные отсюда - туда. Они исходят, извлекаются из стигматов застывшего на пороге гостиницы в позе arabesque тела с зонтиком в правой руке.
Поза вполне каноническая, если не замечать усложняющего её элемента, размашистой вибрации: левая рука, сжимающая и ключи от взятой для этого случая напрокат машины, раскрывает и закрывает шляпку зонтика. Её тряпичные поля энергично взмахивают и опускаются, снова взмахивают, и снова опускаются, как крылья огромной бабочки, пытающейся взлететь. При каждом взмахе с крыльев осыпается не успевшая затвердеть пыльца, а по давно затвердевшей её основе разбегаются скрещивающиеся трещинки, выявляя первичное, чешуйчатое её строение. Хрупкая первичная материя, из которой сделаны крылья, не выдерживает нагрузки. Чешуйки отваливаются, обнажаются на их месте сквозные язвы: прорванные в материи дыры, окружённые венчиками лохмотьев. Окружённые лохмотьями ресниц, открываются на крыльях зонтика десятки немигающих глаз. Рвутся связки, крепящие крылья к костям их хрупкого железного скелетика. Его кости сгибаются, надламываются суставы.
Волны периодического напряжения, пробегающие по мышцам зонтика, передаются и мышцам держащей его руки, и всему телу, которому принадлежит эта рука. На призыв зарниц, периодично переливающихся между так же прорванной кожей и скелетом этого тела, придвигается к его глазам вплотную спереди и чуть слева, по диагонали, опущенной из восточного угла неба для нисходящего сюда будущего, вся ночь. По мере придвижения к источнику зова вырастает она, выходит за пределы зрения - но и погружается в него, надвинувшись - тонет в нём. Вмещается в зрение вся без остатка, вселяется, пресуществляется в него.
С иной стороны сцены - сзади и чуть справа, из портала гостиницы, на ожидающее у порога тело с той же скоростью, но по другой диагонали, надвигается приезжий из своего дома, из своего угла на севере папочка. По пути вниз на юг чуть откачнувшись к западу, он набегает сюда из западного угла земли, от закатного за этот угол прошлого - на теперешние берега, обхватывает лапами бока встретившего его тут тела, прилипает грудью к его лопаткам, пахом прижимается к крестцу, сжимает пальцами подвздошные кости. Притискивает к себе его, полное ожиданий, неотличимых от упований и надежд. Папочкин выставленный вперёд рог направлен в сердце настигнутого тела - но удар потрясает и его самого. Из ничего сотворённый плод распирает соединённые чрева обоих тел, затвердевает, проваливается в подвздошные ямы, проминает лонную кость и сжимает предстательную железу, распирает вход в малый таз... Обнимемся крепко, до боли, станем мы - о, да: приезжий папочка умеет причинять боль. Его и узнают не по имени, по одному лишь приближению боли. Мёртвое прошлое всегда отыскивает среди живых своих будущих мертвецов, чтобы пока они живы - успеть причинить им боль. Сыскал своё и приезжий из него папочка. Но это всё, что умеет, что он может сделать сам, без меня. Да и ищут теперь, и ожидают тут не его, он и сам это знает, с того и начал свой выход сюда: не ждала. Это верно, прошлого не ждёт никто.
Я же, в любом углу земли у себя дома папочка, появляюсь из зеркала сцены обрамляющего мою ночь портала, из пролома её платановой аллеи. Разбежавшись по всем её углам, сбегаюсь к опустевшему для меня месту отовсюду и накидываюсь на дождавшееся меня тело со всех его сторон, по всем его диагоналям, из всех его углов. Мне уже не приезжать
Не ты сама, неуклюжая мясная тварь, - я теперь выполняю сложный пируэт вокруг вертикальной и всех диагональных своих осей, и прибавив к ним полупируэт вокруг горизонтальной - переворачиваюсь вверх ногами. Это моих ног отшлифованно несовершенные паучьи па, когда я падаю со своих небес на земные. И ударившись о них - снова поднимаюсь на свои по связывающей оба неба лесенке, чтобы снова пасть: весь в звёздной, не известняковой пудрящей - шлифующей алмазной пыли. И каждый раз опять повреждается бедро у меня, и в нём опять бродят тела свободные, суставные мыши. Это я не чувствую под ногами земли, начто она мне? Почвы твёрже млечной аллеи, увешанной сиятельными листьями звёзд, нет.
– Надо бы внести её в дом, - советует приезжий папочка, - и найти ей там место помягче. Так вертясь здесь, она может разбиться о камни.
– Можно ко мне в цирюльню, - предлагает Дон Анжело.
– Там светлее, чем в любом другом месте. Я не экономлю на электричестве.
– По-вашему, на нём экономит Бог, - догадывается священник.
– Конечно, эти молнии о том и свидетельствуют...
– По-моему, мы сделаны по его образу и подобию, - не упускает случая высказаться и по этому поводу Адамо.
– Тогда, или мы плохо сделаны, несовершенно, или все мы тождественны отцу. То есть, все мы боги и законно можем экономить, да так, кажется, и сказано его признанным сыном. Почему же кто-то, пусть он и не лучший из нас, должен быть исключением хотя бы в области электричества?
– Вы снова богохульствуете, это сказано сатаной, а устами Сына сказано: не боги, а дети Божьи.
– Разве это не одно и то же, разве не по плодам его узнаётся дерево? Ну хорошо, уста сына отцовские, это и вы признали, а другие дети что же - совсем уж не похожи на своего отца? Тогда его отцовство, извините, сомнительно... И моя постоялица, дочь человеческая, права.
– Вы не правы, кроме неё, других детей нет, - тоскливо возражает приезжий.
– Сына нет, к сожалению.
Похоже, он устал говорить на чужом языке, собственный его язык снова заплетается, и реплики опять становятся короче. Что ж, пора ему и совсем замолчать. Возможно, он уже и не понимает даже того, что говорят другие. Но и другие, как и он, все они смотрят на меня с такой же благоговейной тоской, знают: конец их близок, вот он, тут. О, как вы ещё затоскуете, когда будете разлучаться не с собой - со мной! Особенно этот приезжий с севера папочка, с его уже проеденными тоской складками под скулами. Но и близнец его, padre. И другие близнецы. Они все так неотличимы друг от друга, будто все они отражения одного оригинала, будто этот приезжий оригинал всё время тащит при себе складное зеркало и с его помощью непрерывно размножает себя...
– Нет, молодые люди!
– протестую я.
– С каким бы сомнением про это ни рассказывалось, а в этом зеркале тоже я, как и во всех прочих зеркалах. Узнаёте меня, мальчики? Это я, ваш добрый папочка. Все, кто собрался во имя моё - со мной, хоть вы и не знаете моего имени, и я пребуду с вами до конца, как и был с вами от начала. Мне неоткуда приезжать к вам, я не приезжий самозванец, это вы призываете меня каждый день, хотя я никуда от вас не уезжал. Моё место тут, но и везде, и ваша родина тут и везде, где я. Вы содержимое моих яичек, ваше место не на севере или западе, во мне.