Тарантул
Шрифт:
– Бордель, - с трудом продираюсь по загроможденному коридору.
– Как было, так и осталось.
– Окончательно погряз в разврате, - вздыхает мой товарищ, топая на кухню.
– Валерия, поцелуй нашему защитнику отечества. Защитнику, в хорошем смысле этого слова.
Девушка Валерия профессионально улыбается. Она стюардесса, летает на международных рейсах, видимо, морально устойчива, свободно владеет несколькими иностранными языками.
Мы знакомимся. Я шаркаю ногой. Звенят бутылки. На широком подоконнике сухие корки мандарин. Сажусь за грязный
– Как Валерия?.. Какие ноги... руки... И все остальное?
– Серов!
– Валерка, милая, у поэтов, как и политиков, нет запретных тем, - и лезет в холодильник.
– Ты когда вернулся?
Я ответил. Проплыл сгусток искусственного холода.
– Валерка! Ты знаешь, кто перед тобой, - хлопает дверцей холодильника.
– Нет, не знаешь? Это мой лучший друг Леха... Вместе с тем идиот. Романтик!.. Добровольно пошел на войну в нашу кавказскую Гренаду. Во дурь! А? Навоевался, Чеченец ты наш?..
– Серов, ты раздражаешь без штанов, - морщусь.
– Ноги у тебя, брат...
– Чеченец, добрая кликуха, - смеется, хищно ломает мерзлый кусок колбасы.
– И не трогай мои ноги, я ем миноги!
– И громко чавкает.
Он так смачно это делает, что я не выдерживаю - смеюсь. И Валерия тоже. Поэт недовольно бубнит:
– Все вы... находитесь... в плену... плену морали... А я хочу жрать.
Ладит он это с большим удовольствием, и никакая сила не может его остановить. Серов-младший остается верным себе: что природой человеку дано, не стыдно...
Валерия не выдерживает физиологических упражнений с колбасой, уходит в комнату. Стихотворец вслед ей кроит рожи. Проглотив последний кусок, тянется ко мне, дышит перегаром, трется щетинистым подбородком о мою руку:
– Слушай, брат, я рад тебя видеть, веришь? И не в цинковом гробу... Страшно там?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
– Страшно.
Он взял грязный стакан, покрутил:
– Свои на своих, чудны твои дела, Господи, - наполнил стакан водкой. Давай за встречу.
– Нельзя.
– Автогробик? Цел "фордик"?
– И брюхо, - осторожно похлопал себя по животу.
– Накормили свинцом от пуза, - поднес стакан, к мятому, как бумага, лицу, продекламировал: - "Дело простое: убит человек, родина не виновата. Бой оборвется. Мерцающий снег запеленает солдата".
– Хекнул.
– За твое здоровье, Алеха.
По радио передавали невнятную музыку. По столу спешил раскормленный таракан. Серов поставил на него стакан:
– А сам-то убивал?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
– Убивал.
– Да-а-а, - сказал мой друг.
– Не знаю, где лучше. А мы тут, как тараканы... друг друга... Хочешь бабу, Леха?
– Саныч, - снова поморщился.
– Валерия, ты где, блядюха небесная такая? Ходи сюда!..
– заорал нетрезво.
– Я кому говорю!.. Ну, бабье, иго татаро-монгольское!..
Стюардесса
– Убью!
– услышал.
В сумрачной комнате наблюдался разгром. В глубоком старом кресле дергался Серов и орал, что любимое мамино блюдо разбито, что приходят в его дом, чтобы украсть любимые вещи мамы-покойницы, чтобы продать их и жить на вырученные деньги! И даже воруют не вещи, а память о ней!..
Валерия в истерзанной кофте, мятой юбке, рыдая, складывала в сумочку свою парфюмерную мелочь.
– Вот-вот, забирай! Все забирай! Грабь! Мне ничего не жалко! полоумно вопил мой товарищ.
Стюардесса повернулась ко мне:
– Уходите? Можно я с вами?
– Я не хотел уходить.
– И валите!.. Чтобы духу твоего больше не было, подстилка аэрофлотская!
– Серов бешено подхватился из кресла и слишком невротически шагнул к женщине.
Та, взвизгнув, спряталась за мою спину. Я привычно выставил локоть, как меня учили. Ошалевший товарищ налетел на него лицом, замер от боли и неожиданности, рухнул на пол.
Я почувствовал секундную брезгливость, подавил это чувство. Взял друга под руки, оттащил на диван. Валерия принесла мокрое полотенце.
Поэт застонал, приоткрыл глаза, трудно посмотрел на потолок, сбросил окровавленное полотенце:
– Кровь, корь, любовь. Не болейте корью. От этого можно умереть.
И, закрыв глаза, повернулся на бок, захрапел. Мы накрыли его пледом, как плащ-палаткой, и ушли.
В воздухе, постанывающем от артиллерийской канонады и осветленном чужим неустойчивым рассветом, кружили хлопья сажи. Сажа, смешиваясь с несмелым новым снегом, падала на стадо сожженной техники. А под разрушенными стенами, в руинах, лежали те, кто верил, что выполняет свой конституционный долг, те, кто остался жить вечно в декабре, те, кого так бездарно и зло предали. По приказу майора Сушкова мы накрыли их плащ-палатками. Плащ-палаток на всех не хватило.
Только вера бесплатна. Бесплатных предательств не бывает.
У двери в дом небожителей по-прежнему бодро дежурил швейцар дядя Степа. В облеванных моим другом галифе. Он по-своему был счастлив, дядя Степа, ему можно было позавидовать. Валерия шмыгнула мимо него, как птица, прятала заплаканное лицо.
Я остановился у машины. Стюардесса наткнулась на меня. Я повернул ключ, открыл дверцу, пригласил женщину в салон джипа.
– Куда?
– Домой, - ответила.
Я вырулил на единственный наш центральный проспект имени Ленина, если это дорожно-разбитое, как после бомбежки, недоразумение можно было назвать проспектом. Молчал. О чем говорить? Тем более губы моей пассажирки были заняты, она их подкрашивала помадой. Розовой, как птица фламинго. После опустила ветровое стекло, щурилась от воздушного потока, лицо её было старым и некрасивым.