Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
В СТЕПИ
Пять суток батальон Орлова продвигался вдоль железнодорожного полотна. Качаясь в седле, Алеша Величкин видел то вымокшие на дожде хвосты коней, то степь, покрытую сивым бурьяном, то теплые дымы над крышами куреней. Нет-нет да и лязгнет стремя, зацепив за стремя соседа. Пахнёт махоркой. Иной раз ветер донесет с база конский голос. Встанут уши коня, конь заржет в ответ.
— Н-но! Балуй!
Но теплые хутора уходили назад, тянулась степь. Залепленные мокрым снегом, вдоль полотна шагали телеграфные столбы. В седле дремлется. Закроешь глаза — слышишь: нарастая, набегает гуд, все громче и гуще, потом
Разлепляя глаза, Алеша встряхивался, как воробей. На коне он сидел, несмотря на долгие походы, кулем. Он доставал из кармана своих офицерских брюк кругленькое зеркальце, какие носят в сумочках городские девки, дышал на стекло, протирал его рукавом. Из ободка глядели на него то голубой, широкий, простодушный глаз, то белая густая бровь, растрепанная и мокрая, то квадратный лоб. Круглый подбородок зарос редкой бородкой. Во всем лице его, которое он разглядывал частями, не было порядка и не было красоты. Не оттого ли девушки мало льнули к нему? Он переворачивал зеркальце. На тыльной стороне его изображена розовая пухлая девка с кирпично-красными волосами и круглыми глазами морского цвета. Девка голая, и крепкие груди ее торчат угрожающе, точно кулаки. Обозревая красавицу, Алеша пощипывал бородку, потом сплевывал и прятал зеркальце в карман. Конь чавкал копытами то по снегу, то по вязкой земле. Дрема опять садилась на глаза.
К ночи показался одинокий огонек полустанка. Повстречавшийся босой человек в мерлушковой шапке рассказал, что белых на полустанке нет, ушли в лесок. В одиннадцать часов без боя батальон занял полустанок. Станционное здание брошено, двери раскрыты настежь, за окнами — темнота. Труп вороной лошади лежал в садочке, на раскисшей клумбе. От клумбы, ощерив пасть и облизываясь, отбежал всклокоченный пес. У этого садочка часть бойцов спешилась, пошла на платформу. Алеша пошел легко, вихляя коленями, разминаясь. Длинный и худой человек, кожа да кости, сидел на краю платформы, поставив на рельс ноги. Шею он обмотал шелковым женским чулком. Круглые, как у сыча, глаза его были безумно раскрыты и полны пугающего беспокойства. Подергивая углами рта, он глядел поверх пакгауза, в лихую, пляшущую черноту ночи. Дождь, перемешанный со снегом, сыпался на его плечи и фуражку с желтым кантом.
Стуча сапогами, бойцы выстроились на скользкой от снега платформе. Комбат Орлов, красивый, веселый мужчина, заика, снял со стены станционный фонарь и поставил его перед собой, чтобы бойцам лучше было видно его лицо с красным шрамом на щеке. Алеша любил слушать речь комбата, прошитую соленым словцом. Оттого что комбат заикался, первые слова его будто падали на колени и, корчась от усилий, долго не могли встать, но, встав, обретали вдохновенную резвость. Комбат откинул полы полушубка, скользнул пальцами по овечьему меху и всунул руки в карманы стеганых подваченных штанов. Орлов выставил ногу и выкрикнул первое слово, которое сейчас же упало на колени:
— П-по… п-по!..
Лицо его налилось кровью, шрам побелел. Большим напряжением воли комбат поднял слово на ноги.
— П-полустанок номер сорок, занятый батальоном, есть важный стратегический пункт.
Богатые хутора и станицы. Согласно приказу начдива держать полустанок до прихода Интернационального полка. Понятно, бойцы? Ставлю на вид: за всякое бесчинство с населением — прямая пуля в лоб. Особо и преимущественно не трогать баб.
Предупреждаю, бойцы. За поход спасибо! Теперь располагайтесь на отдых!
Он повернулся и пошел проверить только что расставленные посты и оглядеть станционные сараи, отведенные квартирьерами под ночевку. Алеша, из любви к комбату, увязался с ним. На круглом дворе
— Ну-ка, Величкин, — весело сказал комбат, — огласи, как нас величает атаман Краснов! Пускай послухают…
Он светил фонариком.
Алеша стал читать:
— «Не седой ковыль расходился, не заяц степной перелетает с кургашка на кургашек, а восстала седая старина. Вспомните дедов своих под Москвой и великий собор тысяча шестьсот тринадцатого года. Кто вслед за галицким дворянином подошел к столу, где сидел князь Пожарский, и положил записку? То был донской атаман. „Какое писание ты подал, атаман?“ — спросил его князь Пожарский. „О природном царе Михаиле Федоровиче“, — отвечал атаман. „Прочтеши писание атаманское, бысть у всех согласный и единомысленный ответ“, — пишет летописец. Господа высокие представители Всевеликого Войска Донского! „Близок есть, уже при дверях!“ Близок час спасения России. Но помните: не спасут ее ни немцы, ни англичане, ни японцы, ни американцы — они только разорят ее и зальют кровью. Не спасет Россию сама Россия. Спасут Россию ее казаки!»
— Сладостно написано, — усмехаясь, одобрил комбат, — чем тебе не церковное пение? Стало быть и русские не спасут? Одни казаки? В какую, слышь-ка, яму угодила Расея-матушка!
Он ногтем сковырнул уголок воззвания, дернул, с треском разорвал бумагу, проговорил злобно:
— Когда идет Красная Армия, похабщину надо срывать, господа жители.
Старик, дававший прикурить, подергал себя за бороду. Остальные ушли. Дверь на болте захлопнулась. Долго стукала бутылка с песком, подвешенная на веревке. Старик сказал тоже со злостью:
— Да это разве война? И вы разве войско? Регулярное войско если займет местность, то уж держит ее крепко. Тогда каждому известно, какое воззвание срывать, а какое оставлять на виду. Вы же тут постоите день-другой, постреляете, а уже завтра, гляди, опять атаман Краснов в гости. Энтот тоже спросит: «Где мое воззвание? Зачем сорвал?» Тебе, комиссар, здесь не жить, мне здесь жить с моим семейством.
На платформе табунком стояли бойцы. Взрывы хохота оглашали воздух. Топча мокрый снег, люди налезали друг на друга, чтобы лучше видеть. Комбат Орлов увидел давешнего человека с женским чулком вокруг шеи. Фуражку человек сбил на затылок и, подбоченясь, как певичка в пивной, легко и лихо ходил по кругу под десятками восторженных глаз. Лицо его, заросшее беспорядочной бородой, было плаксиво. Разгуливая по кругу, он твердо ступал на пятки, потом переваливался на носки, от этого все тело его казалось ломким и ненадежным. Выламываясь и плача, он кричал:
— Пожалейте, люди, треснутого человека! Обманут, раздет, в одних портках спущен на холодный снег! Где моя мама? Где моя папа? Где моя супружеская постель? Заклинаю вас, люди, моим голым пупом: сострадания прошу, как хлеба!
— Давай, давай! — весело кричали бойцы. — Давай еще!
Орлов вошел в круг. Гогот и крики стихли. Комбат расставил ноги и заложил руки за спину. Буйствующий человек налетел на него грудью, отскочил — вот-вот рассыплется, куда рука, куда нога. Приплясывая, он поднял на комбата глаза, мутные и будто полные дыма.