Тавро
Шрифт:
Увидев русскую народную резьбу на ставнях белого дома с красной черепицей, Мальцев вздрогнул. Подходя к калитке, он дал себе слово, что погладит ставни.
Звонку ответил лай собаки. Ему показалось — залаяла по-русски. Затем появилась громадная женщина, стоящая на пороге мощной старости.
— Что такое?
Славянский акцент был настолько силен, что Мальцев решился забыть французский:
— Простите, мне вот сказали… я вот и… здравствуйте.
Женщина встрепенулась, замахала руками, закричала:
— Русский! Как я рада! Заходите же, заходите. Как рада!
Она подбежала к Мальцеву, вцепилась
Хорошо было… детство… потом немцы пришли. Председатель стал старостой. Для отправки в Германию она была маленькой по возрасту, но староста все равно записал — вместо своей дочери. Самым ужасным воспоминанием была остриженная немцами голова. А однажды на заводе, когда волосы уже отросли, начал ее лапать мастер с нацистской повязкой на руке. Катя ударила чем попадя, и только затем подумала о наказании. О смерти как-то не думалось. «У нас камеру называли стеной — можно было только стоять. Я простояла трое суток. Когда выносили, услышала, что сердце мое еще бьется». Мальцев удивился:
— Странно. А почему вас не расстреляли?
Катя не знала. Хотя, конечно, одну подружку из ее барака — умирала от туберкулеза — приказали закопать. Та только отходила, но еще не отошла. Они хотели ее тайно ударить лопатой, но не осмелились. Во-первых, грех, во-вторых, увидели бы немцы — в ту же яму могли скинуть. Но была одна немка — у нее была парикмахерская — что Кате есть давала, а однажды даже прическу ей сделала. Это был самый счастливый день в ее жизни. А почему она здесь — произошло за несколько месяцев до освобождения. Тогда американцы сильно бомбили. Воспользовавшись одной такой бомбежкой, и взял француз ее невинность. Лесок. Свист и взрывы. Хотелось больше всего зарыться в землю, а француз — она с ним уже несколько раз танцевала — …
— Что? Как это: танцевали? Вы что, на курорте там были, что ли?
— Мы с голоду умирали, ну а потанцевать немцы иногда разрешали.
В общем, француз как бы прикрыл ее своим телом. Она от страха и не заметила, как стала женщиной. Потом до прихода американцев Роже больше не появлялся, зато у Кати появилось брюхо. Когда пришли танки со звездами — ей было все равно, американские или советские они — она кричала от радости меньше других. К ней подошел длинный негр с руками полными гостинцев. Хотел ее поцеловать. Острейшее воспоминание — первый раз увиденное черное лицо приближалось: она завизжала. «Он отпрянул, грустно улыбнулся, дал мне печенье, шоколад и молча ушел. Хороший оказался дяденька». Катя хотела вернуться домой, к матери, но…
— Но вы знали, что вас у нас ждет? Да?
— Что? Да. Я не могла вернуться из-за
Мальцев слушал, отпивал из стакана. Какой негр? Какое пузо? Тогда ведь миллионы людей возвращались… Одного из них Мальцев встретил в Верхоянске. Старик был прорабом, боялся всего и бредил о плане. Мальцев ему втолковывал, что при -60° заниматься электросваркой нельзя, швы лопнут. Старик отвечал, что он об этом знал еще до Святославова рожденья, но что варить все равно надо, потому что рабочий день есть рабочий день, а план есть план. Швы, как им и положено, лопались, вся работа шла насмарку, а старик искренне жалел план и Мальцева: «Бывает хуже. Надо всегда думать, что бывает хуже».
Старик в свое время отсидел в немецком лагере три года, а после в нашем — двенадцать. «Да, знал я, еще будучи у фрицев, что нас ждет. Так и думал, что отсижу свою десятку, а после, если повезет, буду жить. Как щас. Я ж тебе повторяю, что „бывает хуже“. Почему? Что почему? А куда мне было деваться, в ихней Германии остаться или еще чего. Дурак ты, все равно не поймешь. Время такое было».
А Кате помешало ехать пузо. Малец, что там сидел, спас жизнь себе и своей мамаше… ей было, видите ли, стыдно.
— Не знаю, что случилось бы. Может руки на себя наложила бы. Только взял Роже и вернулся за мной. Привез сюда и забросил. Я по-французски не выражалась. Когда — я уже тогда первого родила — вызвали меня в мэрию, и я увидела там поджидавшего советского офицера, сразу решила, что поеду домой. Офицер начал и так, и сяк, и по-всякому. Мол, примем вместе с ребенком, мать-родина позаботится. А после сказал вдруг, что будет мне прощение. За эти месяцы много чего произошло, стала я и бабой, и матерью, и с жизнью здесь ознакомилась. Я офицеру и сказала, что меня прощать не за что. Это я, может быть, должна кому-то прощать. И ушла. Так и осталась. Троих родила. Роже пил, изменял. На мне было все хозяйство. У нас люди спиваются не так, как в России. У меня отец от водки помер. Еще перед войной. Здесь пьют целый день спокойно, тихо пьют, и это даже им не мешает работать. Вот Роже за два десятка лет печень свою и угробил. Оттого и помер.
Сквозь марево опьянения Мальцев все же ощутил некую странность в разговоре и поведении этой женщины. Она говорила по-русски с усердием. О французах говорила «нас» — и это было естественным. И она ни о чем не спрашивала, только вспоминала.
— А много у вас земли?
— Двести пятьдесят гектаров.
— Много.
— Ничего. Роже был деловым, меня научил. Только вот хозяйство передать некому. Один сын стал профессиональным футболистом, два других — моряками, в море ходят.
«Молодец стерва. Богатая. Как же она может с таким добрым лицом батраков эксплуатировать?»
— А много вы платите своим рабочим? Катя рассмеялась:
— Сколько положено. Вы что, хотите поработать? Остались бы, век уже русского не видела.
— Тоскуете по родине?
Женщина засмущалась, сникла. Розовое поползло по щекам.
— Как вам сказать… нет, пожалуй. Привыкла уже. И русский стала забывать… Нет, нет, не наливай, голова уже закружилась. Да, так о чем… да, свое все стало здесь.
«Преда… черт, гадость всякая в голову лезет».
Мальцев сам смутился, но все-таки спросил: