Тайна Санта-Виттории
Шрифт:
— Я не привык, чтобы мной командовали, — сказал Туфа. Он не двинулся с места.
— Может быть, ты хочешь, чтобы я отвернулась?
— Понятное дело, — сказал он с досадой. — Понятное дело.
Она повернулась к нему спиной и ждала, пока он заберется в постель. Возле кровати стояла небольшая керамическая печка, которую кто-то из семейства Малатеста привез в Санта-Витторию из заморских краев, когда в доме еще водились деньги. Дров не было, но Катерина бросила в печку ручку от метлы, и комната немного обогрелась, и в ней заиграли отблески яркого пламени. Катерина отыскала бутылку анисовой водки, и от вина им стало еще теплее, но его не хватило,
— Пойду возьму в долг бутылочку, — сказала она.
Когда Катерина вернулась, Туфа спал, но тотчас проснулся, лишь только она появилась в дверях. Она принесла бутылку хорошего вермута и, откупорив ее, протянула ему.
— Бутылка совсем мокрая, — сказал Туфа. — Ого! Ты спускалась на площадь? — Он покачал головой. — Они бы повесили тебя вверх ногами на фонтане, если бы накрыли за этим делом.
То что рассказал ей Туфа, не такая уж необычная история у нас здесь, в Италии, хотя, вероятно, Туфа говорил об этом с особенной горечью, потому что он был гордый более гордый, чем другие. А в общем-то, таких историй много, только обстоятельства бывают разные, и разные места, и разные люди.
Туфа был добрым солдатом и добрым итальянцем. Он хотел быть храбрым, но при этом остаться самим собой и не запятнать своего доброго имени. Не так уж много просил он у своего государства: он хотел, чтобы ему было дозволено служить своей отчизне и при этом жить и умереть, как подобает мужчине. Однако именно этого ему и не могли позволить. Но только Туфа никак не хотел поначалу этого признать. Он лгал самому себе, когда думал о поражениях в Албании и о греческой трагедии. Он все еще старался воодушевлять своих людей, посылая их на смерть ради достижения цели, в которую они не верили, потому что он все еще никак не мог признаться самому себе в том, что это цель недостойная. Он показывал пример, и еще не достигшие зрелости юноши вставали и шли в бой и получали увечья или умирали. И вот однажды ночью в Северной Африке, неподалеку от Бенгази, кто-то из его людей, из его собственных солдат, выстрелил ему в спину.
«Прости меня, — сказал стрелявший. — Мы вынуждены это делать, чтобы спасти свою шкуру».
Но даже тогда он еще не мог признаться себе во всем до конца. Когда он возвратился обратно в свой полк в Сицилию, солдаты стали бояться его. Их пугал этот офицер, который был так храбр, что мог послать их на смерть, чтобы доказать свою храбрость. В первую же атаку его солдаты дезертировали с поля боя.
«Мы не побежим! — кричал им Туфа. — Пусть бегут Другие! Мы будем стоять насмерть. Мы будем сражаться и умирать, как подобает мужчинам».
Но они продолжали бежать. Они бежали прямо на него и мимо него, и он навел на них пистолет, как по необходимости делал это прежде, но они все продолжали бежать, итут впервые его рука опустилась, потому что он понял: они правы, а он не прав, и стрелять в них — значит стать убийцей.
В ту же ночь он бежал сам, добрался до Мессинского пролива и там, взяв на мушку какого-то рыбака, переправился на материк и продолжал ночами пробираться на север, как раненый зверь, который стремится уползти в свою берлогу, чтобы в одиночестве зализать раны или умереть.
Когда он кончил свой рассказ, огонь в печке уже догорел, в доме снова стало холодно, и теперь уже Катерину начала пробирать дрожь.
— Я хочу лечь. Надеюсь, ты мне позволишь? — сказала Катерина. Она спросила это просто из вежливости.
— У меня, кажется,
Туфа сначала еще дрожал — от холода, усталости и воспоминаний, пробужденных в нем собственным рассказом. Но тепло ее тела мало-помалу согрело его и наполнило спокойствием, и тогда дрожь утихла и он уснул. Но это был даже не сон, а дремотное успокоение, потому что когда он по-настоящему засыпал, то спал так глубоко, что добудиться его было не просто. Тут же он скоро пробудился и заключил Катерину в объятия. Это произошло как бы само собой, и в этом не было ничего неожиданного для них, и каждый получил от другого именно то, чего ждал. А потом они лежали рядом и молча смотрели па темный потолок.
— Теперь я все знаю про тебя, — сказала Катерина, — Не знаю только одного — твоего имени.
— А может быть, пускай так и будет. Ты знаешь, как у нас здесь говорят: «Любить — люби, а душу не раскрывай».
— Нет, я хочу знать твое имя. Я считаю, что имею на это право.
— Меня зовут Карло, но я не люблю свое имя, — сказал он.
— Карло, — повторила она несколько раз на разные лады. — Нет, это имя тебе не подходит.
— Немецкое имя. Переделано из Карла. Я проникся к нему ненавистью.
Они слушали, как дождь стучит по черепичной кровле и по воде в переполненных сточных канавах, и хлещет в закрытые ставни, и поливает булыжную мостовую.
— Но ведь между нами нет никаких преград, — сказала Катерина.
— Может быть, это и плохо. Может быть, это погубит нас.
— Почему ты так говоришь?
Туфа сказал, что он и сам не знает. Он утратил веру а вместе с ней пропала и уверенность в себе, сказал он.
— Знаешь, как еще у нас говорят? Тебе это не мешает знать: «Люби, но будь готов возненавидеть». Возможно, люди правы.
— Почему люди так скупы сердцем и так жестоки? — спросила Катерина.
— Потому что жизнь скупа и жестока к ним. В этом- то и есть моя беда, понимаешь? Я понял все это, когда мне уже стукнуло тридцать четыре года. Ты, верно, еще никогда не встречала столь великовозрастного ребенка.
Ветер распахнул ставни, и они застучали по каменной стене дома, и дождь забарабанил в окно. Ветер меняется, сказал Туфа, значит, дождь скоро пройдет.
— Мне кажется, я имею теперь право услышать историю фонтана, — сказала Катерина. Ей хотелось переключить его мысли на другое, чтобы он не уходил в себя так, как было весь этот вечер, но она старалась впустую: Туфа уже погрузился в глубокий сон. Она лежала возле, боясь пошевельнуться, и не могла уснуть.
— Туфа! Карло!
Она знала, что ответа не будет, но ей хотелось говорить с ним. Она посмотрела на его лицо и почувствовала прилив нежности. Ей захотелось погладить его по щеке, но она не смела.
— Я, кажется, снова влюбилась, вот что ты со мной сделал, — произнесла она вслух.
Это испугало ее — ведь любить опасно. Она подумала о том, что в город придут немцы, и при этой мысли, оставлявшей ее прежде равнодушной и холодной, ее внезапно обдало жаром. Раньше ей было наплевать на немцев, теперь все изменилось. Ведь они могут увезти ее, могут забрать Туфу, могут разрушить то, что возникло. Но в конце концов она все же уснула, и сон ее, так же как и сон Туфы, был столь глубок, что она не слышала ни глухого звона колокола, ни шарканья ног по мостовой, ни хлопанья дверей… Она не слышала даже громких криков толпы, стекавшейся вниз, к Народной площади, и грохота повозок, спускавшихся на площадь.