Тайна «Железной дамы»
Шрифт:
Дикая, болезненная отстраненность, жажда одиночества и боязнь шума сотворили из него чучело, автоматон с функциями доктора. С ужасом Иноземцев обнаруживал, что страшно одинок. И жалость к себе гнала его вон из лаборатории. Часами он бесцельно болтался по улицам в раздумьях, придя к неутешительному мнению, что самоотречение в работе, а следовавшая за сим апатия и беспамятство – всего лишь не самая лучшая черта его характера, веществом им открытым лишь усугубленная тогда в Петербурге. И без луноверина он хоть не проявлял симптомов деменции, но, бывало, страдал тем, что вдруг терял способность что-либо ясно запоминать, мыслями пропадал в заоблачных фантазиях, теряясь в исследованиях собственного подсознания. Перечитывал собственные записи – получался редкостный бред. Было жаль потраченного времени, руки опускались,
Порой писал отцу, но письма сжигал, ибо вызывали собственные строки лишь стыд и презрение. Ощущал себя Иван Несторович позорным неудачником и бельмом в летописи родословной славной семьи Иноземцевых.
Так и продолжал спасаться бегством. Бежал от самого себя на улицы города, все равно куда, лишь бы прогнать давящую тоску и неотвязное чувство отсутствия в жилах жизни. В надежде бежал, что подобно аккумулятору сможет вобрать в себя растраченную энергию из внешнего мира, которого так боялся и которого так сторонился, но который, как и для любого живого существа, являлся источником той самой заветной энергии, что заставляет стучать сердце и исправно работать кроветворение. Он подолгу гулял на побережье Сены, поглядывал на рыбаков, неспешных и терпеливых, за тем, как мерно течет вода в реке, вспоминая родную Неву, в которой хотел в сердцах утопиться, иногда посещал русскую библиотеку на улице Валенисии или же отправлялся к Марсовому Полю посмотреть, как продвигаются строительные работы трехсотметровой (около ста пятидесяти саженей по-нашему) ажурной стальной башни, что воздвигали к открытию Всемирной выставки чудес инженерного дела. Становилось легче. Нет, все-таки витализм помогает.
А башня, такая высоченная, широкая в основании, но сужающаяся к концу, быстро захватила воображение Иноземцева. Она должна была служить входом для предстоящего мероприятия, и совершенно немыслимыми казались любые предположения, как же она удержится на запроектированной высоте. С особым любопытством Иноземцев наблюдал за ходом ее возведения, гадая, какой же она будет. Сначала появились четыре стойки, похожие на четыре слоновьи ноги – то были огромные бетонные тумбы, и доктор счел, что они достаточно прочные и весомые. Потом из тумб принялся расти металл, следом второй уровень показался – кружевной, изящный. Третий надстроили – Иноземцев оценивающе отслеживал каждую сажень, наблюдая, как быстро, точно муравьи, работают верхолазы, собирая башню из огромных деталей, поставляемых на стройку из мастерской. И так все два года. Невзирая на то что в газетах ее сплошь только и делали, что всячески бранили и грязью поливали, русскому доктору сия конструкция казалась невиданным чудом и олицетворением будущего – века науки и металла, века знаний и легкости. И он искренне огорчался, когда слышал в адрес сего произведения инженерного гения хулу, и никак не мог уразуметь, отчего вдруг все писатели и поэты Парижа разом посчитали ее дурновкусием.
Да где ж вы видели, чтобы так аккуратно, так ладненько стояли друг к другу фермы и балки да чтобы опоры имели столь изящный изгиб – и все это сплошь металл – легчайший из строительных материалов! Иноземцев каждое утро выходил на балкон полюбоваться верхушечкой «Железной дамы». А однажды так вышло, что он встречал рассвет у постели больного – мансардный этаж дома в предместье Шайо – местность холмистая. Из окна чудесно просматривалась башня вся целиком, солнце поднималось, словно взбираясь по ней на небо, доползло до шпиля и, оттолкнувшись, взмывало вверх – завораживающая красота, вот диво!
Ох, уж эти писатели, поэты и художники! Иван Несторович, кроме технической литературы, редко брал в руки книги высоких жанров. Может, оттого и не понимал людей искусства. Но за строительством башни наблюдал с большим чувством. И был рад, когда оно завершилось с триумфом инженерного слова над словом капризного бумагомарательства. А месье Мопассан во ознаменование своего презрения проводил в ресторане на первом уровне башни большую часть своего времени, если не сказать поселился в нем. Мол, дабы не лицезреть
Но сама Выставка доставила доктору лишь одни разочарования. То было еще начало мая, первые ее дни. Безумная толпа, давка, пестрая публика, пришедшая поглядеть, как поднимаются и опускаются подъемники на башне, движущиеся под наклоном, словно фуникулеры, хаос, муравейник, люди, люди, люди, которые не переставая что-то говорили, вскрикивали, визжали. С ужасом Иноземцев вспоминал и «Золотую книгу» на самом верху «Железной дамы», к которой все так рвались – оставить росчерк в память о том, что хватило смелости взобраться на такую высоту.
До «Золотой книги» Иноземцев так и не добрался, ему смелости хватило только на первый уровень. Кроме того, Иван Несторович, к своему удивлению, повстречал невообразимое количество знакомых, и случилось ему осознать некоторую степень собственной популярности. Изо всех сил старался в тени держаться, а владельца белоснежной лаборатории, который никогда не спит и живет на одних лишь овощах, продолжая экспериментировать на своем здоровье, учит бесплатно и лечит бесплатно, все равно всюду узнавали, иные своим долгом почитали не только поприветствовать, но представить своим кругам – чиновникам всяческим, инженерам, финансистам, стряпчим. Те расспрашивали Иноземцева про электричество и водопровод, собранный по его чертежам и чуть ли не его руками, про устройство охранной сигнализации, которую он воссоздал по памяти из обрывков газетной заметки, про чудо-плесень расспрашивали, способную враз излечить самые тяжелые хирургические раны и быстро избавить от любой раневой инфекции.
«И откуда только им все это стало известно?» – про себя негодовал Иноземцев.
Сжав зубы, он криво улыбался, на вопросы некоторых, чересчур докучливых, отвечал коротко, тотчас спешил удалиться, совершенно не расположенный говорить о том, в чем, к стыду своему, сам толком не разобрался.
Всего-то и хотел, что поглядеть на хирургический павильон да заглянуть в русский отдел, созданный стараниями Русского технического общества. Глава отдела – Евгений Николаевич Андреев – был одним из пациентов Иноземцева. Иван Несторович все пытался его отговорить от участия, но Евгений Николаевич ни в какую своего доктора не слушал, и, в конце концов, нервы свели того в могилу. Что стало еще одним поводом ненавидеть эту проклятую выставку.
А через неделю, после очередной лекции, к нему подошел один из студентов и, торжественно назвавшись, точно был по меньшей мере принцем крови, стал напрашиваться на частные уроки. Дескать, давно химией увлекается, мечтает заняться усовершенствованием огнестрельного оружия и оружия более устрашающего и даже имеет несколько начатых проектов, с которыми готов поделиться.
Иноземцев, еще не отошедший от горя после смерти пациента, нелюбезно покосился на юношу, одетого щегольски в белую летнюю визитку, в изящной, едва вошедшей в моду панаме на голове, с тростью и томно-придурковатой улыбкой во все ухоженное, загорелое лицо. Ему двадцати лет, верно, не было. Иван Несторович, разумеется, отверг его предложение. Какие еще, к лешему, частные уроки? С барчуками еще не возился, разжевывая очевидное. Больных уже за две сотни перевалило. Времени нет. Не ночью же учиться. Но студент не отставал, уверяя, что лучшей кандидатуры в учителя ему не сыскать, что платить он намерен две сотни франков за урок. Двести франков?! За статью Иноземцев получал сотню, за лекции нисколько, с большинства больных платы не брал, а меж тем над головой дамокловым мечом висел кредит в три тысячи, в конторе «Ф. и сыновья».
Нет, все равно нет.
Иван Несторович решительно отказал, сочтя уместным напомнить, что не имеет полноценного образования химика, что по большей части он хирург, а лекции читает в Институте лишь на благотворительных началах. А стоили они ему – эти несколько безумных часов в неделю – изрядно потрепанных нервов. Молодые люди хоть и приходили в Институт Пастера по собственной воле, но от привычных школярских проделок не отказывались. То мышей в аудиторию напустят, то клеем кафедру зальют. Иван Несторович, однако, несмотря на то что розыгрышей всяческих страшно боялся, терпеливо же все сносил со снисходительностью, присущей всем педагогам. Но заниматься частными уроками – никогда!