Тайная история лорда Байрона, вампира. Раб своей жажды
Шрифт:
— А как же Гайдэ? — В вопросе Ребекки прозвучали нотки сарказма.— Среди этой картины ничем не омраченного счастья вы думали о ней?
Лорд Байрон оперся подбородком о кончики пальцев.
— Отчаяние,— произнес он наконец,— иногда оно может быть очень приятной вещью. Страшный наркотик. Наслаждение, вероятно, меньше всего способно изменить пристрастие к нему.
Он подался вперед.
— Да, конечно, я продолжал оплакивать Гайдэ, но принимал при этом продолжительные ванны. Это и беспокоило меня — неспособность испытывать настоящую боль. Мне казалось, что это было признаком того, что я утратил человечность, и. все же я пытался плакать — но не мог. Причина заключалась в моей перемене, конечно.— Он помолчал.— Да, в перемене.
Ребекке показалось, что он с жалостью смотрит на нее. Она смущенно зашевелилась в кресле и вдруг поймала на себе его холодный взгляд. Лорд Байрон протянул к ней руку, словно желая
— Пришло время,— прошептал он,— пришло время горевать о Гайдэ. Да, пришло. Но тогда... Я не мог побороть наваждение от моего нового состояния. Оно поглотало все остальное.— Он улыбнулся.— Даже отчаяние очаровывало меня.
Он кивнул.
— Так я стал поэтом. Я начал новую поэму, отличную от тех, что написал в Лондоне. Она была полна дикого и неуемного романтического отчаяния. Я назвал ее «Паломничество Чайльд-Гарольда». В Англии поэма прославила меня, а меланхолия стала притчей во языцех. Но когда я писал ее в Греции, уныние наполняло меня ни с чем не сравнимым восторгом. По пути в Дельфы мы проезжали мимо горы Парнас. Мне захотелось посетить оракула Аполлона, древнейшего бога поэзии, я вознес ему молитву, и на следующий день мы увидели орлов, высоко парящих над заснеженными вершинами гор. Я принял это как предзнаменование — боги благословляли меня. Я смотрел на горы, думая о Гайдэ, и моя меланхолия становилась более величественной и поэтичной. У меня никогда еще не было такого возвышенного настроения. Хобхауз, как всегда, оставался Хобхаузом: он заявил, что орлы — это всего лишь стервятники; я весело проклял его и пришпорил коня, одержимый мрачными рифмами, но переполненный восторгом.
Приближалось Рождество, а путешествию нашему не видно было конца И вот наконец вдалеке появились Афины. Величественный вид открылся нашим взорам: равнина Аттики, Эгейское море, город, увенчанный Акрополем. Но не археология прельщала меня — Афины имели для меня более земную в своей новизне привлекательность. Мы сняли комнаты у вдовы по имени Тарсия Макри. У нее было трое очаровательных дочерей, младшая из которых, Тереза, была прелестным райским созданием с надутыми губками. Она прислуживала нам за нашей первой трапезой, заученно улыбаясь и краснея. Этим же вечером мы договорились с вдовой, что остановимся у нее на несколько месяцев.
А потом, когда ночь подходила к концу, я набросился на Терезу, как ураган. Забыл ли я Гайдэ? Нет, но она была мертва, а моя страсть к Терезе забила, как фонтан в пустыне, мощь которого была так сильна, что я даже испугался. Любовь, вечная любовь...
Лорд Байрон печально улыбнулся и покачал головой.
— Нет, даже любовь к Гайдэ притупилась, хотя могу поклясться вам, я делал все, что было в моих силах. Я прогуливался в вечернем саду, остужая свою разгоряченную кровь, как вдруг эта маленькая шлюшка, поджидавшая меня там, стала умолять, пока я не согласился. Но я ничего не мог с собой поделать — так она была восхитительна в своей страсти. Нежные вены просвечивали сквозь тонкую кожу, ее обнаженная шея и грудь манили к себе, и я покрывал их поцелуями. Я был словно в опиумном тумане. Нежные зимние цветы были нашим ложем, безмятежные небеса простирались над нами, прозрачный мрамор Парфенона светился вдали. Тереза стонала от наслаждения, но я успел заметить ужас в ее глазах. Я вошел в Терезу, чувствуя теплоту ее жизни. Моя сперма пахла сандалом, а девушка благоухала, как дикая роза. Мы занимались любовью всю ночь, пока солнце не поднялось над Акрополем.
Ничто в Афинам не могло сравниться с этой ночью.
Наше пребывание там подходило к концу, зиму сменила весна. Хобхауз рыскал в окрестностях в поисках древностей. Я верхом на муле обозревал мифологическую красоту земли, но ничего не писал, не задавался умными вопросами. Мне нравилось смотреть на звезды и размышлять, чувствуя, как ветер подхватывает мои мысли и наполняет ими небеса. Но общение с вечностью вскоре наскучило. Я ринулся в погоню за наслаждениями. К счастью, моя Афинская Дева была ненасытна, а собственная жажда удовольствий лихорадкой бушевала во мне. Но вскоре я устал от Терезы и начал обращать взоры на ее сестер; сперва я овладел одной, а затем взял их en famille; но растущее желание продолжало мучить меня. Чего-то недоставало — я жаждал удовольствия, какого не мог себе представить. Я бродил по грязным улочкам города, среди бледных реликвий былого величия — мраморных развалин и алтарей давно забытых богов. Ничего не найдя, я возвращался к сестрам Макри, будил их и занимался любовью. Но необъяснимый голод продолжал терзать меня, и какой голод! И вот однажды вечером я нашел этому объяснение. Было начало марта, мы обедали с двумя нашими знакомыми греками, тоже путешественниками. Вечер проходил в молчании, затем завязалась беседа, вино полилось рекой —
Лорд Байрон сглотнул.
Его не передать словами. Это вкус божественного нектара. Кровь. Я снова лизнул и почувствовал, как золотой сияющий поток наполняет меня легкостью и энергией, утоляя мою душу своей чистотой. Я жадно приник к глубокой ране. Тереза внезапно вскрикнула и отдернула руку, в комнате воцарилась мертвая тишина. Девушка посмотрела на мать и подбежала к ней, но взгляды всех присутствующих были устремлены на меня. Я посмотрел на свою руку она была в крови. Я вытер ее о рубашку и снова дотронулся до губ. Они все еще были влажными. Я облизал их и огляделся по сторонам. Все избегали моего взгляда. Никто не проронил ни слова.
Тогда Хобхауз, старина Хобхауз, поднялся и взял меня за руку.
— Какого черта, Байрон! — сказал он громким звенящим голосом.— Проклятье, ты пьян.
Когда он вывел меня из комнаты, беседа возобновилась. Я остановился на лестнице, ведущей в мою комнату. Мысль о содеянном вновь пронзила меня. Ноги вдруг стали ватными. Я вспомнил вкус крови, у меня закружилась голова, я пошатнулся и упал на руки Хобхауза. Он помог мне подняться в спальню. Я сразу же заснул — впервые за этот месяц, но сон мой был тяжелым. Мне снилось, что я никогда не был живым существом, а лишь творением гения паши. Я лежал распластанный на анатомическом столе, прямо на вершине башни, подставленный ударам молний.
Я был наг и беззащитен перед пашой, кожа моя была содрана. Паша создавал меня, а я жаждал убить его, но знал, что, если и сделаю это, все равно навеки останусь его творением. Навеки, навеки...
Когда я наконец проснулся, то обнаружил, что лежу в зловонной жиже. Отвратительные лепешки валялись на простынях, как камни озера Трихонис. Я вскочил на ноги, будучи не в силах оторвать взгляд от того, что когда-то было частью моей плоти. Осталось ли что-нибудь во мне? И когда все жизненные соки выйдут из меня, во что я превращусь? В живого мертвеца? Я знал, это кровь, которую я пью, делает меня таким Я задрожал. Что происходит? Я решил не думать об этом. Я быстро умылся, оделся и приказал Флетчеру сжечь простыни. Затем разбудил Хобхауза:
— Поднимайся, мы сейчас же уезжаем.
Хобхауз, к моему удивлению, даже не заворчал он послушно кивнул и, пошатываясь, встал с кровати. Мы подобно ворам покинули Афины и к рассвету добрались до Пирея.
Мы сели на корабль, чтобы переплыть Эгейское море. Капитан судна оказался англичанином, мы встретились с ним за несколько дней до отплытия, и он позаботился о двух отдельных каютах для нас. Я немедленно заперся в своей каюте, боясь, что жажда, которая снова начала терзать меня, приведет к страшным последствиям. Вечером Хобхауз спустился ко мне, и мы сильно напились, а на вторую ночь я лежал не вставая, мучимый бессонницей, и вспоминал запретный драгоценный вкус крови. Вскоре жажда стала нестерпимой, и, когда наступил рассвет, я, доведенный до отчаяния, схватил бритву и полоснул ею по руке. Тоненькая струйка крови потекла из раны, и я жадно приник к ней, наслаждаясь, как впервые, восхитительным вкусом. Я заснул, в снах снова паша создавал меня — нагромождением освежеванных конечностей под его скальпелем. Наутро постель моя была в зловонной грязи.
К вечеру второго дня плавания мы достигли Смирны. Мое состояние в этот момент граничило с безумием Я впервые в жизни испытывал такую сильную тревогу и беспокойство от того, что может произойти со мной. Духовные и телесные страдания были невыносимы, я не мог поверить в случившееся. И разве мог я обратиться к кому-либо за советом и помощью? Хобхауз, конечно, был преданным и надежным другом, великодушным и практичным, но слишком приземленным, лишенным воображения,— я не мог довериться ему. Я не нуждался в дружеском сочувствии и доводах рассудка. Я хотел, вернее старался, не думать об этом, но все это время не мог думать ни о чем другом.