Театр «Современник»
Шрифт:
Здесь, на репетиции, он намечает действие сцены в энергичных, кратких, поразительно точно подобранных словах, стараясь говорить так, чтобы ничего недосказанного (как бы горько само сказанное ни было) не оставалось.
...Актер на сцене произносит монолог. Ефремов за своим освещенным одной лампочкой режиссерским столиком прошептывает роль, заметно жуя губами (текст пьесы он знает лучше автора!). Секретарша театра тихо вносит чай и бутерброды. Он досадливо отмахивается: не до того! Шепчет: «Не так, не так!»
Нет, он это не кричит, это только рядом
Иногда он забегает за кулису и оттуда смотрит и слушает, как идет эпизод, потом перебегает на другую сторону сцены и совсем скрывается.
Он точно бы обнюхивает сцену.
В момент наивысшего напряжения он опять говорит тихо, кажется, сознательно замедляя ритм фразы, понижая голос, успокаивая.
И снова взрывается. Он беспощаден.
— Вы должны работать с удовольствием и приходить на репетицию наполненными, продумавшими роль, а не безразличными и вялыми, ожидая от режиссуры исчерпывающих указаний. У режиссуры много других дел: сложная световая партитура спектакля, движение мизансцен... Помните, за вас никто вашу работу делать не будет! Я отлично вижу, кто работает, обдумывает, а кто приходит, занятый своими делами... Не понимаю, зачем такой человек в театре, зачем он избрал нашу профессию...
Его слова падают на головы, от них не увернуться, от них ежатся...
Они соберутся, обдумают, они ответят взрывом страстного, нервического актерского энтузиазма, который составляет особенность и завораживающую силу артистов «Современника».
И он вновь идет к своему режиссерскому столику.
Он ходит быстро, изящно, почти балетно, плавно приподнимаясь и опускаясь на носке. Его походка стремительна, а корпус (заметно наклонен вперед. Оттого он всегда напоминает мне спешащего Петра Первого с акварели Серова. Угловатого и грациозного. Смешного, но вызывающего почтительное удивление.
Но ведь это еще только начало, впереди еще ночь, «сырой?, как они говорят, но дорогой им спектакль. Ради него они мучились, пережили неприязнь к нему (так роженица под конец думает: скорее бы все кончилось). Страстно любили его, все-все понимали — и оказывались в тупике, когда все становилось безразличным. Ради него ссорились, до ненависти друг к другу доходили и готовы были объясняться в любви.
На одних нервах рвется к финишу спектакль; его, как младенца, учат ходить.
По закону театральной физиологии пойдет-то он где-то на десятом, а то и на пятнадцатом представлении, и непременно с помощью публики, которая примет его и будет манить к себе.
Но он должен понравиться сейчас, в полупустом зале, где гаснет звук голоса; понравиться людям, для которых этот прогон, может быть, вовсе не главное событие в их дне, людям, которые устали от работы, от заседаний, совещаний, бесед, чтения бумаг и бесчисленных разговоров по телефону. Людям, которым
Но главное еще впереди, главное-то еще завтра начнется, когда все соберутся обсуждать...
И театр ждет генерального сражения...
Даже если спектакль понравился, все равно — это генеральное сражение. И к нему готовятся... Пришли критики, драматурги, сочувствующие спектаклю и враждебные ему и театру, не принимающие его эстетики и поведения. Пришли члены художественного совета «Современника» и сотрудники театрального отдела...
Возле стола, лицом к обсуждающим, сидит Ефремов, закинув нога за ногу, сухой, равнодушный тем равнодушием, что есть у гончей, пока она не легла на след. Он что-то про себя знает. Такой у него вид.
Любопытные люди, интересные люди собрались здесь, и само обсуждение спектакля — жанр драматургии. Скрещиваются характеры, побуждения, тайные и явные намерения. Перед началом обсуждения шутят, обсуждение предстоит бурное — это все понимают, никому не хочется начинать. Олег Табаков спрятался за спинку стула и уткнулся в свою папочку.
Кто-то выспался, а кто-то не выспался, у кого-то семейные неприятности, а у кого-то. служебные. Один сейчас под влиянием Хемингуэя, а другой все «эти дни» читает Бунина. Один уже посмотрел «спорный» спектакль в соседнем театре, а тот еще не успел. Один имеет привычку говорить все до конца, другой, словно айсберг, девять десятых прячет под поверхностью высказанного.
Для одних это разговор об искусстве, для других — повинность, для третьих — дело, для четвертых — гражданский акт.
И все это сейчас выльется, сработает, скажется — в том, что станут говорить, и в том, как будут говорить.
А прислонясь к дверному косяку, стоит человек, на которого страшно смотреть. Автор.
Шутки стихают, сейчас начнется. Ефремов покуривает, закинув ногу на ногу, вдруг подмигивает.
Это эксперимент, надо работать... второй акт, — говорит один критик.
Ну, что ж — будем работать! — говорит Ефремов. Он покуривает все в той же позе, нога на ногу. Он защищается чуть лениво, он что-то знает.
Помню обсуждение одного спектакля. Уже много лет он украшает афишу «Современника», но тогда обсуждение его было особенно бурным.
Тяжелый табачный перегар. Говорят уже третий час, и уже второй час ночи. По десять раз выступали. Давно ушел, не выдержав, хлопнув дверью и выругавшись, автор. Были высказаны все точки зрения, исчерпаны все аргументы. Но снова и снова брал слово Ефремов. Он говорил хрипло (он играл в тот день спектакль), сжав голову, глядя в стол.