Театр тающих теней. Словами гения
Шрифт:
— А ты мне рассказывала, что именно Вулфа нашла?
Даля пожимает плечами. Нечего возразить — ни про Вулфа, ни про что другое она мне никогда не говорила.
— Не рассказывала, потому что им пообещала. Им соврать было нельзя. И потом… Мне всего двадцать три года тогда было. Гений сидит напротив. И говорит про двадцать пять лет отсрочки. Для меня тогда это звучало как «никогда». И все мысли только о хроне — сколько кассет уже записали, осталось ли еще место и что делать, если самое интересное начнется, когда закончится пятая…
— И что…
— Главное он успел рассказать
— Савелий Инокентьев. Это имя, данное мне при рождении.
Смотрит на Марианну, словно ищет опору. Та легким движением руки касается его плеча, будто посылает мужу то, чего ему не хватает, — уверенности, энергии, сил.
Гений перехватывает руку жены, так привычно целует в раскрытую ладонь и продолжает:
— Летом 1917 года я кончил гимназию и в то же лето остался без матери, скончавшейся от скарлатины. Ее родной брат, мой дядя Дмитрий Дмитриевич Данилин взял опеку надо мной, и в октябре семнадцатого вместе с его семьей мы прибыли в имение его тещи княгини Истоминой недалеко от мыса Сарыч в Крыму.
На моих глазах этот величественный Гений превращается в нахохленного подростка, даже речь меняется.
— Мне было шестнадцать. Я ничего не понимал и не желал понимать в политике. Много и несистемно читал. В жесткой конкуренции с Володей Набоковым собирал бабочек. И для себя рисовал… Там, в имении в Крыму, появились первые части того, что я назвал циклом «Театр тающих теней», и позже в Севастополе продолжил кровавым солнцем губ Маруськи. Позже по памяти воспроизвел, что там было, — но все не то. В копиях недоставало энергии растерянного подростка, которая была в оригиналах. Потому и выставлять запретил. Оставлял пустые рамы. На тех шести рисунках еще не хватало техники, но была жизнь. Жизнь в постоянно меняющемся мире Гражданской войны…
— Они пропали?
— Они остались у Анны Львовны Данилиной, жены моего дяди. Честный фраер Ленька Серый пробрался в имение, нашел моих бабочек и разные тетради, привез мне, но «Театра тающих теней» среди них не было. Оставалась надежда, что Анна их спрятала. Но после шестидесяти с лишним лет надежды, что они целы, почти нет. Что там в Крыму за эти годы только не творилось!
Говорим, говорим. Точнее, говорит он, лишь иногда впуская в свой рассказ жену и мои почти не нужные вопросы.
Рассказывает. Рассказывает невероятное. Как арестовали. Как должны были увести на расстрел. Как рисунки на стене тюремной камеры спасли ему жизнь, но стоили жизни кому-то другому, переодетому в его пальто. Как для денег рисовал на севастопольской набережной…
— …Много позже узнал, что Николай Константиниди покинул Севастополь за полгода до нас. Но в любом случае в городе оставались обманутый Ленькой Серым и знающий меня в лицо «Бульдог» и оказавшаяся стукачкой Изольда-Зинка. Она знала не только меня, но и Маруську. А сутенер Никанор и Сперанский кроме нас знали и Игната. Продолжать жить в Севастополе было решительно невозможно.
— Вы ушли в контору порта. Маруська и Игнат остались вас ждать в кустах, и что дальше?
— Письмо Сперанского сработало.
— Вы… Вы так спокойно рассказываете, что ваша Марианна, ваша жена, начинала… с…
— Проституции, хотите сказать? — отвечает не попадающая в кадр Марианна. — Какой смысл скрывать?
— Маруська хуже от этого не стала. — Гений снова ловит руку жены, целует в раскрытую ладонь. — Куча так называемых честных женщин в разы продажнее. Родилась бы в родовитой богатой семье, в такой промысел не пошла бы. Но выбор у нее был: сдохнуть от голода, как все в ее селе Верхнем, или не сдохнуть. Другого выбора не было. И потом…
Встает. Отходит к окну, выпадая из кадра, и Таня думает только о том, что Гений вышел из кадра. Но перебивать не рискует. Пусть только голос, но и один голос куда важнее правильно снятых первых двадцати минут интервью, которые ей останутся для эфира.
— И потом, разве мое рисование «патретов» на набережной Севастополя не проституция? Так же как она с товарками, стоял на своей точке. Так же как они, продавал себя за деньги. Чем же я от моей Маруськи отличаюсь? Ничем. Разве что теперь какие-то идиоты собирают те «патреты», вычислив, что я был когда-то Иннокентием Саввиным, кучу денег на это говнище тратят.
Принесенное Марианной вино в бокале согрелось. Хочется пить, но рисковать Таня не станет.
— И что было после того, как из Севастополя уплыли?
— Сначала Ницца. Трое ртов, работы ни у кого. Снова рисовал на набережной напротив отеля «Негресско», те работы тоже Саввиным подписаны — проституция полная. Не слишком доходно было, но хоть что-то. Маруська предлагала там снова тем же промыслом зарабатывать, но я решительно сказал нет. Одно дело — едва знакомая сельская девчонка, другое — моя жена.
— Вы поженились?
— По этим документам, которые Савва сам выписал, мы уже мужем и женой в Европу приплыли. Так ими и остались, — подает голос Марианна, меняя согревшееся вино на новый запотевший бокал.
— Хотел рисовать. Не портреты, а что чувствовал. Учиться хотел. Добрались до Парижа. Нашел круг русских художников. В Париже жизнь еще дороже, художников с «патретами» пруд пруди. Жить было не на что. Приятелю из Москвы написал Альтман, звал ехать в Берлин, организовывать Первую русскую художественную выставку, где должны были быть представлены работы как художников из Советской России, так и иммигрантов. Приятель позвал с собой, сказал, в Берлине жить дешевле. Поехали. Но и в Берлине голодали. Пока Маруське не пришло в голову искать тех, кого теперь принято называть «инвесторами», и предлагать им идеи, которые могут принести деньги. Так она и вычислила Парамонова, миллионщика. Пришли предлагать ему Маруськин Модный дом, вижу, никакого интереса. Тогда и рассказал ему, что заметил. Про авто, гаражи, ремонтные сервисы и заправки. Маруськин Модный дом основали уже позже, когда первые деньги пошли.