Течёт река…
Шрифт:
Два года мы слушали лекции Л.Е. Пинского — от средних веков по XVIII век включительно. В них и открылась нам западноевропейская литература, её шедевры, основные темы и их образное воплощение. Путь души человеческой и её искания в дантовской «Божественной комедии», яркая сила и громкий смех Франсуа Рабле, испанское барокко, но самое незабываемое — все, связанное с Шекспиром, с величием и бессмертием его трагедий, с их непреходящей философской глубиной, вобравшей в себя мир страстей человеческих. Мы были увлечены, покорены и завоеваны. Каждая лекция становилась событием. У дверей круглой аудитории собирался весь курс. Места шли нарасхват. Их не хватало, и найденная где-то на чердаке длинная доска, положенная на два стула, не могла возместить их очевидный недостаток.
В конце семестра решено было произнести благодарственную речь от лица всех студентов и преподнести лектору букет. Это не было в традициях
Для торжественного вручения букета необходимо было приличное платье. В моем гардеробе ничего подходящего не просматривалось. Но у мамы среди остававшихся в одном из чемоданов вещей сохранился трёхметровый отрез купленного ещё до войны крепдешина. Букетики нежных цветочков на кремовом поле выглядели чудесно. За один день сшить из этого сокровища платье вызвалась мать Инны Белкиной — нашей однокурсницы. Жила она в том же угловом доме на улице Воровского, где находился наш продуктовый магазин. Утром отнесла я материю в квартиру Белкиных, выстояв очередь в магазин, поднялась на пятый этаж на примерку, вечером платье было готово. Фасон прост, вид вполне приличен. Перед лекцией принесен и спрятан от глаз Леонида Ефимовича громадный букет, а после завершения ее, набравшись духу и прихватив букет, направилась я к столу, за которым он стоял, произносить благодарственную речь. Все обошлось благополучно, но что именно было сказано, совершенно не помню. Все встали, аплодировали, а Пинский смущенно улыбался и двумя руками на некотором отдалении от себя держал бело-розовый букет. Мы расставались с ним на летние месяцы с тем, чтобы осенью встретиться снова.
Все курсы, прочитанные другими преподавателями зарубежной литературы, при всех их достоинствах не шли ни в какое сравнение с лекциями Пинского. Появился однажды в аудитории пожилой человек с козлиной бородкой и с сильным акцентом произнес лишь одну фразу, которой оказалось достаточно для скороспелой, но уже не изменившейся в дальнейшем оценки его лекторских данных. «Вальтер Скотт — это тот Скотт, который написал «Айвенго», — утверждал наш новый преподаватель. Раздался смех. А когда было сообщено, что «Гюго написал «Каштанки в цвету», уже никто не смеялся. Вскоре человек с бородкой исчез. Его сменил великолепный в своей красоте, облаченный в военную форму, Александр Абрамович Аникст, читавший курс литературы XIX века. Его любили и чтили студентки, учившиеся годом старше нас, но после Пинского мы не смогли разделять их чувств. Вместо потрясений, связанных с исканиями Фауста и размышлениями Гамлета, — суховатая простота пересказа содержания романов, перечисление писательских имен и произведений, ими написанных. Дотошная Вера Ермолаева обнаружила дословное совпадение лекции о поэтах «Озерной школы» со статьей в «Литературной энциклопедии». Интерес угасал, но лекции мы слушали. Лектор смотрел чаще всего куда-то в сторону, в окно, за которым виднелось небо и плывущие облака. Майка Кавтарадзе засыпала. Зайка старательно записывала. На неё и её записи мы и возлагали надежды. Экзамен проходил тяжело. Александр Абрамович демонстрировал своё презрение к обнаруживающим под его насмешливым взглядом своё невежество отвечающим студентам, а потом окончательно унижал их поставленной с пренебрежением хорошей оценкой. Были и отличные оценки, что не сокращало дистанции между экзаменатором и отвечающим.
На последнем курсе мы познакомились с Евгенией Львовной Гальпериной. Все оживились, повеселели. Темой своей дипломной работы я выбрала романы Томаса Гарди и занялась с энтузиазмом их изучением в Библиотеке иностранной литературы, располагавшейся в то время в Лопухинском переулке на Кропоткинской. Но об этом — позднее.
Было много дисциплин, преподававшихся нам в университете. Подавляющее впечатление производили многочисленные лекции и практические занятия по общественным дисциплинам — истории КПСС, политэкономии и некоторые курсы по философии. На этих занятиях посещаемость строго контролировалась. Конспектировать приходилось
Чаще всего мы пропускали лекции по педагогике и психологии, хотя оба эти небольших курса читали известные каждый в своей области специалисты и титулованные ученые. Педагогику читал профессор Каиров, психологию — Рубинштейн. Каждый был автором увесистого учебника. Один вид этих толстенных книг приводил в уныние, а содержание их повергало в смятение. Прогулка по Тверской заменяла скучнейшие лекции. Беседы в Александровском саду были гораздо важнее сообщаемых фактов из сферы психолого-педагогических наук. Но после таких вольных отступлений от регламентированного дня все равно приходилось возвращаться на Моховую: пропускать занятия по истории КПСС или политэкономии было нельзя. Преподаватель в зеленом костюме с красным галстуком по фамилии Кирпичев поджидал нас в отведенной аудитории с явно выраженным стремлением доказать, что только он один среди всех здесь присутствующих знает о линии партии в годы индустриализации. Приходилось выслушивать его поучения.
Совсем иное настроение царило на спецсеминарах по литературе. Михаил Михайлович Морозов воспринимался нами как истинный знаток Шекспира и шекспировской эпохи. Он был артистичен, и в его исполнении любой вид, любая форма занятий проходили всегда захватывающе интересно. К тому же он знакомил нас со всеми современными интерпретациями шекспировских комедий и трагедий. Блистательно читал монологи Макбета и короля Лира, приглашал на вечера ВТО, знакомил с актёрами. Под его влиянием Зайка занялась образами шутов в пьесах Шекспира.
На первых порах и я без всяких сомнений решила связать свою судьбу с любимым мною Диккенсом и записалась в семинар Валентины Васильевны Ивашевой. Тогда она только что появилась на филфаке, но лекционный курс по зарубежной литературе XIX века читала не у нас, а на русском отделении. Свой доклад и курсовую работу я посвятила «Рождественским рассказам» Диккенса, сохраняя верность Скруджу и все ещё с умилением вслушиваясь в трели сверчка за очагом. На мои наивные и неуместные привязанности было с присущей ей жесткой прямолинейностью сразу же указано Валентиной Васильевной. Самым решительным образом она осудила и Диккенса, и меня за сентиментализм и неуместное попустительство отступлениям от правды жизни и подмене её сказочными вымыслами. Велено было заново продумать концепцию доклада и осудить повинного в отходе от реализма писателя. Предлагалось умерить чрезмерное восхваление создателя «Рождественской песни в прозе». Не отозвавшись на высказываемые в форме приказа пожелания, я покинула злополучный семинар, оберегая свою любовь к английскому юмористу.
Захотелось слушать лекции о русской литературе. Такая возможность была: желающие студенты романо-германского отделения могли посещать спецкурсы о творчестве русских писателей. Спецкурсы Бонди о Пушкине и Белкина о Достоевском стали событием, а посещение Литературного музея Л.Н. Толстого на Кропоткинской, где регулярно читались лекции о Толстом и его современниках, тоже значило очень многое. К тому же был ещё Театральный музей Бахрушина, который привлекал своими богатствами.
В университетские годы для нашего курса академические занятия занимали в нашей жизни основное место. Им отдано было все время, на них было сосредоточено внимание. Возможность учиться в суровые годы войны воспринималась как дар судьбы и с чувством долга перед теми, кто сражался за это. Солдат, доставивших меня в Москву, я никогда не забывала.
28
На всю жизнь остался в памяти день 17 июля 1944 года, когда по улицам Москвы вели немецких пленных. Было тепло и солнечно. Я шла по Садовой, поднимаясь от Смоленской к Большому Новинскому, совсем не зная о том. что происходило в это время в Москве, и, уже миновав Новинский переулок, увидела вдруг двигавшиеся от Кудринской площади темные колонны. Они приближались к перекрестку, где собрались смотревшие на них люди. Было очень тихо. Движения машин не было. Стоявшие вдоль тротуаров люди молчали. И все же слова о пленных немцах носились в воздухе, они были слышны все более и более отчетливо по мере того, как заполнившие широкую улицу нестройные колонны приближались.