Текущие дела
Шрифт:
— Стыдливый, — сказал Чепель, — голодным из-за стола встает.
Куда причаливать? К какому берегу? Посередке плыть — тоже не мед; посередке — в одиночку плывут, а это — на любителя. Он вроде бы причалил, сделал пробу — сидел, покуривал, и, как ни странно, было ему хорошо. Неплохо было на этом берегу: потверже берег, чем тот. А кто отсталый, кто передовой — не Булгаку решать. Такие вещи жизнь решает — клеит каждому на спину номер. Не согласен с нумерацией? Переклеят. На том свете.
Когда были убраны со стола чертежики-рисунки и поставлена Подлепичем на стол бутылка, слово для доклада по этому вопросу взял он, Чепель. Жизнь, отметил он, полна философии, но философия, если вдуматься, очень простая. Есть твое и есть не твое. Не чужое, но и не твое, — в этом разница. Чужого не трожь — закон, а не твое,
Булгак, некурящий, непьющий, спросил:
— А уже, значит, не бурлит?
Ну что ему сказать?
— На личности не перехожу, — сказал Чепель, — и ты не переходи. Еще вопросы будут?
— Вопросов нет, — ответил Подлепич, — переходим к прениям. Полжизни прожил, даже больше, а интересно знать, все ль в жизни понял? Для этого полжизни мало.
— Золотые слова, — сказал Чепель. — Мало и целой, нужно две прожить как минимум.
Булгак обозвал его агностиком.
— Я понял, что вы, дядя Костя, за минимум как раз и держитесь, — сказал Булгак, — возводите это в принцип, и вся ваша философия, копейки не стоит.
— Копейку не трожь, — возразил Чепель, — не умаляй значения. Ты, вижу, на сотни целишься, если выразиться образно, на тысячи, копейку, если под ногами лежит, не подымешь, побрезгуешь, а она-то и есть основа, прожиточный минимум, по ней себя меряй, в миллионеры не рвись.
Булгак, некурящий, непьющий, замаливающий грехи, повертелся на стуле, тряхнул головой, а руками, растопырив пальцы, отгородился от курящего, пьющего Чепеля, который грехи свои не замаливал — просто причалил к новому берегу.
— Вот в этом-то именно мы и расходимся, дядя Костя, — пошевелил пальцами Булгак, будто подыскивая слова. — Вы удовлетворяетесь прожиточным минимумом, а я не удовлетворяюсь.
— Ох, задолжаешь! — посочувствовал ему Чепель, но запугивать не собирался, боже упаси. Он себя пугал: на этом берегу послушаешь таких, как Булгак, и сам в долги залезешь.
— Что-то вы сегодня не те песенки поете, — насмешливо глянул на него Булгак. — Или я мотив не уловлю.
А Подлепич одобрил:
— Мотив как раз подходящий. Все мы в долгу у кого-то, у чего-то. Про долги — это разговор!
— Может, и разговор, — сказал Чепель, — но ты, Николаич, не того ждешь.
Не того ждал Подлепич, не для того подносил чарку. Запомнил, наверно, как говорилось ему, что без этого не будет разговора. Они — Подлепич и Булгак — считали, наверно, Чепеля медным лбом, но это было не так. Он всё
Докладчиком был он и он же — содокладчиком: язык чесался, нет спасения. Что говорилось — слушал, но слышал хорошо только себя, а их — Подлепича с Булгаком — забивал, не давал им ничего сказать. Что скажут, какой приговор вынесут чарке — это он знал без них и потому сам был и докладчик, и содокладчик, и прокурор, и адвокат. Он эту чарку, образно выражаясь, пригвоздил к позорному столбу, охарактеризовал со всех сторон: с общественной стороны — какое это зло, и со стороны здравоохранения — какой это яд, и со стороны морали — какая это помеха в семье и на производстве. Он чарку изничтожил, а потом спросил, как адвокат у прокурора: что, мол, вместо чарки? Давайте равноценную замену! Работа? Ни хрена подобного! В работе градус постоянный быть не может, а в чарке — постоянный, гарантированный государственным стандартом. Учеба? Это на любителя. Культурный отдых? Полезно для здоровья, но чарки заменить не может. Что еще?
— Это вы к докторам обратитесь, — посоветовал Булгак, — они вам разъяснят.
— Они мне бутылку ситра поставят, — отмахнулся Чепель, — и будут внушать под гипнозом, что это напиток.
— Бросать надо, — сказал Подлепич, — возьми хотя бы меня: какой курец был, а бросил, и не тянет.
— Нет, Николаич, ты меня возьми, — возразил Чепель, — мне чарку поднес, однако тоже ведь не тянет; на кой же черт бросать?
Таким путем сошлись в едином мнении все четверо: докладчик, содокладчик, прокурор и адвокат. И только Подлепич с Булгаком — то ли судьи, то ли народные заседатели — остались, видно, при своем мнении.
Они, видно, боялись за него — по старой памяти: мол, эта чарка, Подлепичем ему поднесенная, потянет за собой еще чего-нибудь, как бывало не раз.
Но он им доказал — частично, правда: нисколько не тянуло, пока сидели, разводили прения, — и доказал бы сполна, не подвернись ему по дороге домой тот самый алкаш, которого недавно ублаготворил дармовым самогоном. Это же надо было — опять на него напороться! Не дай бог.
30
Пришло уведомление из вытрезвителя: попался Чепель. В субботу вечером. Еще спасибо, что в субботу: до понедельника прочухался.
Никогда такого не было: подряд — официальные звоночки. Служебным тоном — секретарша, которая разбирает почту в заводоуправлении: «Булгак — ваш?» — «К сожалению, мой». Теперь еще: «Чепель — ваш?» Не стал повторяться, ответил раскатисто, будто секретарша была повинна в чем-то перед ним: «Ну, наш!»
Сходил туда, в заводоуправление, за этим пакостным письмишком — еще ж ответ писать! — а на обратном пути всю пакость на душе как рукой сняло: шла передача заводского радио, и Лану назвали в числе лучших пропагандистов завода. Одно перекрыло другое. Бывает.
Должиков знал, что есть у нее и такое поручение, но она об этом редко говорила, и только летом утвердили ее, — за три-четыре месяца так зарекомендовать себя не всякий сумеет. Назвали несколько фамилий, а ее — первой, и он, когда про нее услыхал, больше ничего не стал слушать. Могла быть и ему такая честь оказана: он этим тоже занимался и чуть подольше — годков с десяток, но его не назвали. Ему, однако, не нужна была такая честь, ему дороже была Ланина. Назвали бы его, ничуть это чепелевскую пакость не перекрыло бы. Прочих же, возвеличенных заводским радио, вовсе не принял он во внимание, как если бы они были пешки по сравнению с королевой.