Текущие дела
Шрифт:
— Там девочки, — смахнула она со щеки мучную пудру. — Очень милые. Они меня любят.
Ее любили все, и она всех любила. Он подумал, что это великий талант: любить всех. У него такого таланта не было, а как мечталось — иметь! Он любил Старшого; Подлепича — пожалуй; Маслыгина — не шибко; ненавидел попрошаек, вымогателей, лодырей, бракоделов; против Булгака был предубежден и Чепеля терпел только ради Лиды, дальней родственницы по материнской линии. Других родственников у него не было и вообще никого не было, кроме Ланы, и был
Вскользь Должиков упомянул о пакостном письмишке.
— Ай, брось! — месила тесто Лана, с мучной пудрой на щеках. — Мало ли что, мало ли кто… Слушай меня. Ты добиваешься абсолютного порядка. Это утопия. Соблюдай эмоциональную диету. Беспорядок на заводе — везде. Больше или меньше. — Она месила, старалась, усердствовала, но ему велела не усердствовать. — Привыкай к беспорядку. Пора уж. Это жизнь, Люша.
— Слушаюсь! — сказал он раскатисто, словно — по телефону заводской секретарше, только без раздражения. — Пойду привыкать.
И пошел переодеваться.
Лана усердствовала, но ему не велела: несправедливо! Милые девочки, передача по радио, и в техотдел задумала переходить не с пустыми руками, все ее любят. Он тоже хотел, чтобы все его любили. Он опять подумал о справедливости, — это был его маяк. В беспорядке и маяки не светят.
Переодетый, он вернулся на кухню, спросил:
— А ты соблюдаешь диету?
Руки у Ланы, открытые до локтей, были в тесте.
— Разумеется, — вытерла она руки кухонным полотенцем. — По замыслу намечался миндальный торт, но без рецепта — не помню и перестроилась на пирожки с повидлом. Надо, Люша, уметь перестраиваться.
— Мучного ты не кушаешь и мне не разрешаешь, — сказал он обиженно. — Куда ни ткнись, повсюду диета. Для кого пирожки?
— Угощу своих девочек, — усмехнулась она. — Заслужили.
Он подумал, что это разумно: надо уметь перестраиваться, соблюдать диету, угощать милых девочек и не ссориться с людьми. Всех любить, и тебя будут любить все.
Потом, когда тесто подошло и поздним вечером лепили вместе пирожки, он снова вспомнил ветерана и то, как делал что-то для него с озлобленной душой. А так нельзя.
Он сказал об этом Лане, и Лана ему ответила:
— Все, что мы делаем для других, мы делаем для себя.
И это было разумно, да только, пожалуй, с одной стороны, а с другой — не столько разумно, сколько дерзко.
Он бы так не сказал, не решился: это значило бы вознести себя чересчур высоко, но и унизить тоже.
Что за высота и в чем унижение — объяснять не стал ни себе, ни Лане: то ли не смог, то ли не счел нужным. Подумалось так — и лады. Мало ли что думается. Это Ланина была фразочка: «Мало ли что, мало ли кто…»
Назавтра долго, нудно совещались у Старшого: мелкосерийный заказ
Он так не привык. Коль уж сидеть, то с целью что-то высидеть. Коль совещаться, то по делу. Он сидел без дела, — непорядок! «Слушай меня, — внушала Лана. — Привыкай к беспорядку». Абсурд!
У Старшого не курили, выпросили перерыв на перекур.
Маслыгин разглагольствовал в коридоре.
— Удовлетворение жизнью — это не миг блаженства, это процесс! — рассекал он воздух ребром ладони. — Процесс этот управляем. Мы не способны ежедневно совершать открытия или превращать свой повседневный труд в сплошное празднество. Работа, может, и не ладиться, — развел он руками, да так широко, будто раскрывал объятия. — Но мы способны ежедневно, ежечасно организовывать жизнь, и это наш самый главный допинг!
Возможно, еще и тем был нелюб Маслыгин, что временами попахивало от него демагогией.
К месту будет поинтересоваться, спросил Должиков, по какой надобности я-то лично протираю здесь штаны? Ты прав, Илья, сказал Маслыгин, иди, ты здесь не нужен, иди на участок, работай. А что Старшой на это скажет? Старшому вроде бы пристало согласиться с Маслыгиным — хотя бы для приличия, но таких приличий Старшой не соблюдал — не согласился. Маслыгин при Старшом был тоже пешка.
Закончили совещание перед самым обедом, а деньги на обед — в пиджаке. Пиджак — в конторке; спустился в цех за деньгами.
Расположившись за его столом, сидел в конторке Подлепич, писал что-то.
— Сиди, сиди, — сказал Должиков, — я только халат сниму, пиджак надену, сбегаю покушаю; а ты это что, после ночной не отоспавшись?
— Та молодость прошла, когда по суткам дрыхли, — ответил Подлепич, — а тут как раз примыслилась добавка к предложениям относительно складских площадок.
— Ну, сделаешь, так выдвинь ящик, — сказал Должиков, — там твоя тетрадка, туда вложи.
А в тумбочке были щетки: одежная, сапожная; он вытащил одежную: пиджак был малость в мелу.
— Вот делаем, делаем, — сдвинул брови Подлепич. — Выходит, не выходит, а делаем, — обвел он шариковой ручкой то, что написано, примыслено, вставил в рамочку. — Ты глянешь на свободе. — Ручка была обыкновенная, простецкая, а заграничную, привезенную когда-то оттуда, себе-то не оставил, Маслыгину преподнес. — Наверно, мало делаем, — сказал в невеселом раздумье. — Или плохо.
Не так уж мало. И не так уж плохо. Кому предназначаем? Для кого? Явился сам собой вчерашний вопрос, заданный Лане. «Все, что мы делаем для других, — сказала она, — мы делаем для себя». «Именно, — подтвердил Подлепич, кивнул в подтверждение. — Для себя. — И еще кивнул. Еще раз подтвердил. — По-моему, с этого и начинается всякая настоящая работа: для себя. А уж отдача — для других!»