Текущие дела
Шрифт:
Шли не спеша и говорили о разном: до праздников надо, мол, сдать чертежик в техотдел, у Чепеля, балбеса, опять предвидятся неприятности, погодка что-то подгуляла, по вкладышам выскочили на перерасход, идут вкладыши в брак, а это же — пятерка за каждый комплект, по госцене. Поставщику-то платим, сказал Подлепич, а вкладыш — на свалку. Тут поставщик как раз ни при чем, сказал Булгак, поставки качественные, сами гробим — на сборке: чугунная пыль с блок-картера. Их, кстати, можно реставрировать, сказал Подлепич, методом заглажки, есть слесаря, которые умеют. И я, между прочим, умею, сказал Булгак, и взялся бы, такая мысль была, но завели же контролеры моду на выбракованных
Был снег на прошлой неделе, выпадал, но не зимний, а осенний, ложный, и весь почти стаял. Чернели асфальтовые аллеи, где много ходят, а где мало — серели, как непросохшая известка. Свинцовыми лепешками лежал под скамейками лед, словно в марте, но не было мартовской черноты в кустах, рыжеваты были кусты, будто обструганы или обмыты.
— Попробуем эту моду поломать, — сказал Подлепич, — а ты, советую, дай рацпредложение.
— Я, кажется, брошу к чертям слесарничать, — усмехнулся Булгак, — пошлю приветик дизелям нашим, вообще производству, воткнусь во что-нибудь такое, вроде молекулярной генетики: целенаправленное управление генами, наука будущего, слыхали о такой, интересовались?
— Слыхал, — ответил Подлепич, — но не интересовался; в меню много чего указано, всех блюд не перепробуешь.
— А я, — сказал Булгак, — от своей линии не отказываюсь, рассчитываю пробыть в этом ресторане до самого закрытия, пока тридцать лет не стукнет; до тридцати — имею право?
— Слишком большой аппетит, — заметил Подлепич, — тоже нехорошо для здоровья.
Тихо было, не шелестело в парке, только вороны расхаживали под деревьями покаркивая, разгребали слежавшуюся листву, шуршали, да постукивал где-то невидимый дятел.
Вот и нашлась забава у взрослых людей: стали, задрали головы, — кто раньше приметит?
— Один-ноль в мою пользу, — обрадовался Булгак, — вон смотрите — на самой верхотуре, — и пошли дальше.
— Они что, — спросил Подлепич, — у нас и зимуют?
Сразу было видно горожанина, технаря, — такого не знать!
— Далеки вы от природы, как я погляжу, — упрекнул Булгак, — а это обедняет.
Богатство лежало в кармане, несметные капиталы, но и дурь несусветная — тоже; он то наэлектризовывался, то обмякал.
— Три года кряду, как в отпуск не было возможности куда-нибудь податься, на природу, — сказал Подлепич, — то здесь болтаюсь, то — к дочке, а там — тот же город.
— А вы забирайте дочку сюда, — посоветовал Булгак, — определим в детсад, возьмем шефство.
Подлепич засмеялся. Покаркали вороны, словно перекликаясь, и дятел постукивал — уже в отдалении.
— Крикливые, — кивнул Подлепич на галок. — И бестолковые. А тот… — обернулся он, поискал глазами дальнюю сосну. — Тот — с толком. Серенький такой, неприметный, но — работяга! Эти горланят, а тот — молча, Потому что труженик, не трепач.
— Намек? — спросил Булгак; задело это почему-то. — Я, между прочим, дело говорю, а вы смеетесь.
— Да нет, не намек, — покачал головой Подлепич, — И не смеюсь. А вообще… Когда очень больно, человек молчит. По-моему, так.
— Говорят, поорешь — помогает.
— Трусливые говорят, — сказал Подлепич и листик поднял с земли, березовый, растер пальцами, понюхал. — Крик вообще — не от нервов. От дикости. Пережиток первобытного состояния. Устрашали криком. Или отгоняли страх. У вас недавно, в общежитии, писатель выступал. Тебя не было. Читал стишки. Про любовь. И народу собралось немного — душ двадцать. Иду этажом, слышу: крик. Ну чего кричать-то? Да еще про любовь! Боялся чтец, что не услышат.
— Стоящие стихи?
— А
— А надо бы, — сказал Булгак.
— Ты-то разбираешься?
— Разберусь, Юрий Николаевич. Говорю ж, до тридцати есть еще время. Жизнь одна, жаль что-то упускать.
— Жизнь-то одна, — сказал Подлепич, — да надо главного держаться.
— Все главное, — сказал Булгак. — Моя личная точка зрения. Было б десять жизней, выделил бы что-то. А поскольку жизнь одна, все главное. Вот и это! — сделал он круг рукой.
Теплынь была, хоть и сыро; последние такие денечки, хоть и неказистые; цветная осень уступила место черно-белой, и все же не хотелось уходить отсюда, — голо, мертво, а не хотелось; выбрали скамеечку посуше, сели.
— Да, — сказал Подлепич, согласился с чем-то, расстегнул плащок и кепку снял. — Было у меня как-то: еду из тех краев, от Оленьки, август месяц, поездом — билета не достал, еду автобусом, и заночевали где-то, местности уже не помню, степь кругом, гостиница на трассе, машин полно, чуть свет заводят моторы, не разоспишься. Ну, думаю, встану, погляжу хоть, какой он, рассвет в степи, а то ведь так и помрешь, не увидишь. Встал, оделся, иду, свежо еще, зябко, на бензозаправке — жизнь уже полным ходом, а чуть отошел — тишь такая и воздух такой, что закачаешься. У меня на сердце муть: две недельки возле Оленьки, а ехать надо, только себя растравил. Прочее, что дома ждет, тоже невеселого свойства. Камень на сердце. Но иду. Будто чую, что где-то там, вдали, сброшу этот камень. Поле уже скошено, стерня, только подсолнечник стоит да кукуруза. Просторы. Иду, и назад ворочаться неохота. Запах манит — земляной, травяной. Иду и верю: не осень еще, не зима, и не стар, молод скорее, и жить еще и жить. Иду и думаю: не так уж много нужно человеку; дай ему понюхать, как пахнет земля и трава. Простая земная радость — так и подумал. Так и подумал: с этим и буду жить. Чудно?
— Еще почуднее бывает, — сказал Булгак.
Чуднее было то, что и ему похожее припомнилось: тоже возвращался домой — с межобластных соревнований, из Севастополя, и тоже ранним утром, в конце лета, но только не автобусом, а поездом, и где-то за Джанкоем, на перегоне, поезд стал у красного сигнала, пассажиры повысыпали из вагонов, сгрудились возле насыпи, опасаясь отходить подальше, а те ребята, которые возвращались с ним из Севастополя, были все на подбор, таким ли опасаться, позабегали кто куда, и он отбежал порядочно, лег в траву, держа светофор под контролем, и тоже, как на Подлепича, напало на него такое же мгновенное и счастливое ощущение слитности своей с землей, с травой, вообще с жизнью, но в противоположность Подлепичу не было у него никакого камня на сердце, а наоборот: свою коронную дистанцию прошел он в Севастополе отменно, и были свежи впечатления лета, июля на водохранилище, и рвался домой, потому что там, в городе, была С. Т., и ничего не знал тогда о ее замужестве.
— Еще почуднее бывает, — повторил он, захваченный лихорадочным желанием враз, без промедлений-размышлений, убить в себе ту несусветную дурь, освободиться от нее или, напротив, прибавить к ней чего-нибудь похлеще, подурнее, дурь пересилить дурью, отплатить себе за дурь, ответить Подлепичу прямотой на прямоту, разоблачить себя или открыться наконец и тем очиститься от дури, возвыситься над нею; все смешалось.
— Сегодня день плохой, — сказал он тяжело. — У меня. Сильная утечка, Юрий Николаевич, умственных способностей. Резкая разгерметизация, в результате чего снижение в незапланированном режиме.